Изменить стиль страницы

С тех пор прошло тридцать лет. Но и сейчас, когда я вижу, как отцы несут на плечах маленьких дочерей, – острая, мучительная зависть обжигает мне сердце…

* * *

Булыжная мостовая, старые акации и шелковицы, парфюмерный магазинчик на углу Философской и Бобрового переулка, из него выпархивали легкие цветочные ароматы, которые тут же смешивались, поглощались густыми, стойкими запахами Озерки…

Сырой, темноватый Бобровый переулок, он соединял Философскую с улицей Шмидта. По Шмидта, с горы, неслись с грохотом и звоном красные трамваи… На улице Шмидта, рядом с входом в парк Чкалова, был цирк.

Старый, облупившийся кое-где желтоватый фасад. Яркие, зазывные афиши. Цирк!… Резкий, будоражащий запах опилок и лошадей… Этот запах уже тогда, в пору раннего детства, говорил мне так много! Это был запах-предвкушение, запах-предчувствие… Предчувствие удивительной, прекрасной, настоящей жизни. Жизни, полной риска и счастья!…

Замысловатое, магическое переплетение веревочных лестниц и канатов под куполом – оно завораживало… Сверкание трапеций, при взгляде на которые сладко познабливало. Волшебный марш Дунаевского… От этого марша, праздничного и волнующе призывного, я чувствовала себя счастливой и несчастной одновременно. Всё во мне отзывалось на эти звуки, рвалось куда-то… Как если бы пела и звала сама судьба.

Больше всего завидовала даже не артистам, нет! Униформистам в тёмно-красных, с золотом, униформах, – вот кому я завидовала! Они могли каждый день смотреть представление, могли каждый день дышать этим пьянящим воздухом, слушать эту волшебную музыку… Они были обыкновенными людьми, как я. Я видела, как они суетятся, приносят, уносят, подают… В том, что они делали, для меня не было ничего сверхъестественного, но тем не менее они жили в этом сказочном, недоступном для меня мире. Многое бы я отдала за то, чтобы мне позволили хотя бы раз подмести красный ковер манежа…

Дома, на кухне, шумели примусы, бранилась соседка, стучала бабушкина машинка, – но сквозь эту привычную музыку будней мне явственно слышались призывные звуки марша Дунаевского…

…И сегодня, когда мне уже за тридцать, при первых же звуках этого неувядающего марша я вспоминаю о том, что жизнь прекрасна, и сейчас, как и в пору моего детства, она полна загадки и обещаний…

* * *

Помню: в глубинах нашего шкафа, куда я любила порой забираться, хранилась старинная, из чёрного потертого шёлка, сумочка. С металлическим, нежно щелкающим замочком… С этой сумочкой связано одно из самых волнующих воспоминаний детства.

Сумочка была для меня вместилищем прекрасного. Вместилищем чудесного, неповторимого запаха. Этот запах не был похож ни на какие другие знакомые мне запахи. Это был даже не запах, а аромат, тонкий и хрупкий. Сумочка была схожа с музыкальной шкатулкой, а аромат, заключенный в ней – с музыкальной фразой, вырывающейся на свободу при каждом щелчке металлического замочка… Аромат и был главной драгоценностью.

И другие чудесные вещи хранились в этой сумочке. Тонкая, длинная нитка бус из тёмно-вишневого бисера. Старинный медальон, матово поблескивающий, он тоже еле слышно щелкал и открывался, внутри было крошечное вместилище для чего-то совсем маленького и тайного, оно почему-то пустовало и странно волновало меня… Ещё в сумочке была удивительная салфетка из разноцветного стекляруса, она была прохладная и нежная на ощупь, её можно было свернуть в трубочку и вновь развернуть, наслаждаясь яркими, жёлтыми, белыми и шоколадными, бусинами. Проводя пальцами по ласковой, переливчатой прохладе этой странной вещицы, я испытывала восторг и наслаждение. У меня всё пело внутри… Был в сумочке пакетик со светло-каштановыми завитками волос – моих, первых. И несколько рождественских открыток, даже не довоенных, а началовековых, неизвестно кому адресованных, неизвестно как попавших в сумочку и по непонятным причинам сберегаемых. От них тоже исходил всё тот же музыкальный аромат – далёкой, почти нереальной жизни…

На одной из открыток – хорошенький, в голубом платьице, ангел. Из-за спины его выглядывали два белоснежных крылышка. Ангел держал в руках букет тёмно-голубых незабудок. Ангел был как живой, он был сама приветливость и лукавство. Одна из незабудок, оторвавшись от подруг, медленно падала… падала вниз, и хорошенький ангел провожал её нежным, лукавым взглядом. Золотыми буквами на открытке был начертан стишок:

«Незабудку голубую
Ангел с неба уронил».

Ангел не удивлял меня и не вызывал никаких вопросов – как будто я с ним знакома накоротке. И стишок мне очень нравился. Однажды я прочла его в детском саду. Но воспитательница сказала, что ни ангелов, ни, тем более, бога нет. Я любила свою воспитательницу и поверила ей.

Иду из детсада домой и кричу на всю улицу: «Бога нет! Бога нет!» – и чувствую разверзающуюся пустоту над собой… Жутко, страшно, весело! Какое-то отчаянное веселье, почти буйство нападает на меня, и мама не знает, как меня успокоить.

…Но голубая незабудка, летящая к земле, и стишок запомнились на всю жизнь. Тихим вечером, глядя на чистое высокое небо, так и хочется прочесть – или промолчать:

Незабудку голубую
Ангел с неба уронил…
* * *

…Лунная ночь. Комната залита голубым светом. Этот яркий свет, добравшись до моей постели, разбудил меня. Рядом со мной в кровати лежит любимая кукла Жанна. Ее лицо – голубое от лунного света. Она смотрит широко раскрытыми глазами… И вдруг мне чудится, что это не кукла, это – маленькая девочка, холодная и голубая от холода… Я боюсь шевельнуться, боюсь прикоснуться к ней, потому что знаю: она мертва. Ужас заливает меня…

И опять, опять, в который раз наваливается на меня страшное видение, этот кошмар, который мучит меня по ночам… Дымящие трубы крематория… длинные бараки… окоченевшие трупы, сложенные штабелями прямо у бараков… лай собак… колючая проволока… Я вижу свою бабушку, стриженную наголо… Вижу еврейских детей, которых ведут в газовую камеру…

Вижу фабрику, на которой делают из человеческой кожи сумочки и перчатки… Крик, сдавивший мне горло, хочет вырваться из меня и не может…

Потом я вижу маму и бабушку, склонившихся над моей постелью. Их разбудил мой плач. Я ничего не могу объяснить, я только прошу убрать Жанну…

С той ночи я больше никогда не спала с куклой.

Много лет я мучительно боялась темноты. Стоило в комнате погасить лампу, как на меня тут же наваливались страшные «сказки» моего детства… колючая проволока… крики надзирательниц… лай овчарок…

Боязнь собак осталась на всю жизнь.

Потом, когда я буду уже взрослой, бабушка однажды спросит меня: «Почему ты никогда не спросишь, как это было?»

Я удивленно взгляну на неё:

– Но ведь я всё помню. Ещё с Философской…

– Ты была совсем маленькой, я никогда не рассказывала тебе.

– Ты рассказывала другим… Я всё помню.

* * *

Трещины в тротуаре, тёмные, пыльные…

Когда я впервые задумалась о смерти? О том, что впереди – разлука с теми, кого я люблю?… В тот день, когда услышала эту страшную примету про трещины в тротуаре? Или раньше?…

Мне года четыре, может быть, пять. Кто-то из ребят во дворе сказал: «Если наступишь на трещину в тротуаре – умрет мама».

Улица наша старая, тротуары на ней все сплошь в трещинах… Ходить по этим тротуарам, таящим в себе то, о чём страшно подумать, и о чём невозможно сказать вслух, – настоящая мука. «Что ты скачешь? Иди спокойно», – говорит мама, принимая мои странные прыжки и замирания (внутри – ужас и обмирание!) за какую-то навязчивую игру. «Иди спокойно», – говорит мама, легко, безбоязненно наступая на тёмные извивы трещин… Но ведь у мамы тоже есть мама – моя бабушка! Эта мысль проносится в мозгу, как молния. Вцепившись в мамину руку, не даю ей сделать больше ни шагу. «Ну, что с тобой? Что случилось?» – «Ничего…» Мне страшно, тоскливо, тревожно, предчувствия неизбежного сжимают моё сердце, но я не могу сказать ей о том, чего так боюсь… Мне кажется: страшное слово, произнесенное вслух, имеет страшную, действенную силу. Нет, мама не должна ни о чём знать! Слабая надежда тешит меня: если она не узнает об этом, – этого, быть может, не случится?…