Изменить стиль страницы
Мать

Она всегда старалась говорить вежливо и правильно, а ее характер — сентиментальный, но сухой, романтический, но жесткий — словно бы сформировал ее лексикон, чтобы в этом захудалом месте был сохранен такой язык, на котором тут уже никто не говорил. Лишь кое-кто из стариков, тех, что твердили о вошедшем в легенду благородстве ее мужа,

«Андреаса Апарисио, ей вторили, а она упорно накрывала В стол скатертью, расставляла столовые приборы, говорила: нельзя приступать к еде, пока все сидящие за столом не наполнят тарелки, нельзя вставать из-за стола раньше нее, женщины, супруги, хозяйки дома. Она всегда начинала просьбу с «пожалуйста» и просила других не забывать слово «пожалуйста». В ее жилище всегда говорили «будьте как дома», принимали гостей, когда еще приходили гости и даже отмечали дни рождения, праздник волхвов, рядились паломниками, как в старину, зажигали свечи и разбивали горшок с подарками. Но так бывало, когда здесь жил ее муж, Андрес Апарисио, и приносил жалованье из министерства сельского хозяйства; теперь, не получая никакой пенсии, она не могла звать гостей, теперь заходили одни старики, которые обменивались с ней такими словами, как «великолепно» и «несомненно», «прошу прощения» и «разрешите», и всякими прочими изысканностями и извинениями. Но и старики мало-помалу сходили на нет. Они прибывали с огромными семьями, представлявшими три, а то и четыре поколения — как бусинки, нанизанные на одну нить, — но уже лет через десять можно было увидеть только К подростков и детей, а стариков, говоривших красивые слова, приходилось искать, как иголки в пресловутом стоге сена. С кем разговаривать, когда все ее старики умрут? — думала она, глядясь в зеркальце в круглой посеребренной оправе, доставшееся ей от матери, когда они жили все вместе на улице Гватемала до того, как была разморожена квартирная плата и домовладелец Федерико Сильва без всякого сожаления повысил плату и им. Она не могла поверить, что это распоряжение самого хозяина, думала — воля его матери, алчной и деспотичной доньи Фелиситас, но позже соседка по дому донья Лурдес сказала, что мать сеньора Сильвы скончалась, а он так и не понизил квартплату, отнюдь нет. Когда Бернабе подрос, он старался усвоить ровную обходительность матери, ее манеру ласково и красиво говорить на людях, но не смог. Чувствительной она становилась, лишь когда говорила о бедности или об отце, но и злее не говорила ни о чем другом. Бернабе не понимал смысла таких сценических перевоплощений своей мамы, но зато понял, что не стоит всерьез принимать слова, которые она произносит, словно бы между ее словами и делами — глубокая пропасть, ты, Бернабе, из приличной семьи, не забывай об этом, не дружи с хулиганами в школе, держись от них подальше, помни, что ты обладаешь бесценным сокровищем — порядочными родителями и хорошим воспитанием. Только дважды его мама Ампаро была совсем другой. Первый раз, когда услышала, как Бернабе грубо выругался на улице; войдя в лачужку, он увидел, как она в отчаянии уронила голову на туалетный столик, прижав к вискам кулаки, а зеркальце выскользнуло у нее из рук прямо на пол: Бернабе, я не смогла дать тебе то, что хотела, тебе тут не место, ведь ты родился и рос не здесь, как это несправедливо, Бернабе. Но зеркало не разбилось. Бернабе никогда ни о чем ее не расспрашивал. Он понял: когда она сидит за столиком с зеркалом в руке и поглядывает на себя, разглаживая подбородок, задумчиво трогая пальцем брови, стирая ладонью брызги времени под глазами, его мама разговаривает, и этот немой разговор значил для него больше, чем все ее слова, потому что умение выражать свои мысли вслух всегда представлялось Бернабе почти чудом, для разговора ему требовалось больше мужества, чем для драки, ибо тумаки заменяли слова, только они. Второй раз мама была другой, когда он вернулся из школы после стычки с верзилой, он не знал, разговаривает ли мама с собой или услышала, что он уже пришел, уже там, за одеялами, которыми его дяди разгородили домишко и каждое воскресенье понемногу его перестраивали, заменяя картон адобами,[50] а адобы кирпичами, создавая видимость достатка, в каком они жили, когда их отец был адъютантом генерала Висенте Вергары, знаменитого легендарного генерала Вырвихвоста, который пригласил их одним погожим утром в конце ноября на завтрак по случаю годовщины Мексиканской революции. Теперь все иначе; Ампарито права, старики умирают, а молодые ходят с постными лицами. Андрес Апарисио был не такой, нет, он всегда улыбался, чтобы не выглядеть старым. И было у него благородство, ставшее притчей во языцех. Только однажды улыбка сбежала с его лица. Здесь, в этом месте, один человек сказал ему что-то гнусное, и твой папа забил того до смерти, ногами, Бернабе. И мы его больше никогда не видели. О сынок, как же тебя изуродовали, сказала наконец донья Ампарито, бедный мой сын, зачем ты дрался? перестала смотреться в зеркальце, взглянула на сына, мальчик мой дорогой, крошка моя дорогая, как же тебя избили, миленький мой, и зеркальце упало на новый кирпичный пол, и теперь оно разбилось вдребезги. Бернабе смотрел на нее и не удивлялся приливу нежности, которую она ему так редко дарила. Она не отрывала от него взгляда, словно бы понимала, что он понимает, что не ‘должен удивляться материнской ласке или что нежность доньи Ампарито была такой же временной, как житье в этом скверном месте, где они жили уже одиннадцать лет, куда никто не являлся с приказом убраться, а дяди заменяли картон адобами, адобы — кирпичами. Мальчик спросил, правда ли, что отец умер. Она сказала, что никогда не видела его мертвым во сне. Ответила ему словами ясными и точными, дав сыну понять, что ее холодное здравомыслие вовсе не растворилось в нежности. Лишь когда она увидит во сне своего мужа мертвым, она будет считать его мертвым, таков был ее ответ. И вдруг стала совсем другой, словно раскрылась, сделалась сразу и твердой и мягкой, подойди, обними меня, Бернабе, я люблю тебя, миленький мой, золотой мой, слушай меня и запоминай. Никогда не убивай за плату. Никогда не убивай, не зная за что. Если случится убивать, убивай по своему разумению, по велению сердца. И ты навсегда останешься чист и силен. Никогда не убивай, сынок, не получая взамен от жизни хоть немного, дорогой мой.

Дяди

Все трое были братьями его мамы, и она называла их «мальчики», хотя младшему было тридцать восемь, а старшему пятьдесят. Старший, дядя Росендо, работал в банке, где принимал затрепанные банкноты, которые потом сжигали. Романо и Ричи — младший из них — работали на бензоколонке и выглядели старше Росендо, потому что он почти целый день проводил на ногах, а они, хотя и были все время в движении, обслуживая клиентов, заменяя масла и протирая стекла, работали близ закусочной с холодными газированными напитками, и животы у них раздулись, как барабаны. В часы затишья на бензоколонке, которую всегда окутывала пыль, в районе Истапалапа, и с которой почти не видно ни людей, ни домов — одни только грязные машины и руки, сующие деньги, — Романо пил «пепси» и читал спортивные газеты, а Ричи играл на флейте, извлекая из нее страстные волнующие звуки и охлаждал свой пыл все той же «пепси». Лишь по воскресеньям оба пили пиво, а потом шли на обширные пустыри позади лачужек стрелять кроликов и жаб. Они занимались этим каждое воскресенье, и Бернабе глядел на них, взобравшись на кучу битой черепицы за домом. Братья остервенело гоготали после каждого глотка пива, отирали усы рукавом, выли койотом и толкали друг друга локтями, когда падал замертво кролик более крупный, чем остальные. Бернабе видел, как они затем обнимались, хлопали друг друга по спине и возвращались, таща за уши окровавленных кроликов, а Ричи еще нес в каждой руке и по убитой жабе. Пока Ампаро раздувала огонь в жаровне, обжаривала кукурузные початки и подавала их на стол — с перцем и рисом в томате, — они переругивались; Ричи говорил, что ему скоро сорок и он не хочет накачивать водой брюхо и превращаться в скопца, да простит его Ампарито, чтобы сдохнуть на этой бензоколонке, принадлежащей лиценциату Тину Вергаре, который их держит из милости по распоряжению генерала, и что в кабаре «Сан Хуан де Летран» его хотят прослушать, а потом взять в ансамбль духовых инструментов. Росендо со злостью катал в ладонях початок, и Бернабе видел, какие у него больные шелудивые пальцы от постоянной возни с грязными бумажными деньгами. Он сказал, что игра на флейте — занятие для педерастов, да простит его Ампарито, а Ричи ему отвечал, что если он сам настоящий мужчина, то почему не женился, а Романо, не то ласково, не то раздраженно, дал Ричи подзатыльник, ему хотелось, чтобы брат смотался с колонки, хотя тот и был его единственным там собеседником, и сказал, что они трое содержат дом, сестру Ампаро и малыша Бернабе, потому и не пришлось жениться: троим братьям больше пяти ртов не прокормить — а теперь придется кормить семью только двоим, если Ричи уйдет с музыкальным ансамблем. Свара продолжалась, Ричи сказал, что в ансамбле он заработает больше, Романо сказал, что он промотает все деньги на девок, чтобы угодить музыкантишкам; Росендо — что, хоть и ерундовая, да простит меня Ампарито, причитается пенсия за Андреса Апарисио, она была бы не лишней, если бы наконец его признать умершим, а Ампаро плакала и говорила, что тут она виновата, и просила прощения. Все ее утешали, кроме Ричи — он подходил к двери и молча смотрел на серые сумерки пустырей, не обращая внимания на Росендо, который опять держал речь как старший в семье. Это не твоя вина, Ампарито, но все же твой муж мог известить нас, жив он или нет. Все мы трудимся, как можем, посмотри на мои руки, Ампарито, думаешь, мне это очень приятно, и только твой муж все хотел кем-то стать (по моей вине, говорила мать Бернабе), хотя мусорщик или лифтер получает больше, чем служащий, но твой муж не хотел бросать службу, чтобы получать пенсию (по моей вине, говорила мать Бернабе), но, чтобы тебе получать за него пенсию, он должен считаться умершим, а твой муж взял да испарился, Ампарито. Какая непроглядная серая темень, говорил Ричи с порога, а Ампарито — что ее муж, как настоящий кабальеро, сражался, чтобы всем нам не упасть еще ниже. Никакая работа не унижает, говорил Ричи со злостью, и Бернабе шел вслед за ним на пустыри, тихие, задремавшие в сумерках, пропитанные запахом сухого дерьма и подгоревшей тортильи, поросшие кубиками зеленой гобернадоры. Дядя Ричи напевал болеро Агустина Лары: «Серебряная грива, грива из снега, ласка и нега, локон игривый», а самолеты грохотали над головой, заходя на посадку в Центральном аэропорту, и вдали одиноко мерцали огоньки взлетно-посадочной полосы. Хоть бы взяли меня в оркестр, сказал Ричи, кивнув Бернабе, глядя на желтый густой туман, в сентябре они едут в Акапулько играть на праздновании нашей независимости, и ты мог бы со мной поехать, Бернабе. Нет, не умрем мы, не повидав моря, Бернабе.

вернуться

50

Кирпичи-сырцы.