— Какого черта ты здесь?
— Я задаюсь тем же вопросом при виде тебя.
— Извини. Я ошиблась номером.
— Нет. Не уходи. Я ведь тоже тебя не знаю.
— Отпусти, или я закричу.
— Ну пожалуйста…
— Отпусти меня! Не хочу, даже будь ты последним мужчиной на всей земле. Паршивый китаец!
Последним мужчиной. И он снова аккуратно разложил письма по конвертам. Чья-то тяжелая рука опустилась на его слабое плечико, звеня браслетами, цепями, звякая металлом о металл.
— Что там у тебя в конвертах? Твои денежки, старикан?
— Это он?
— Точненько. Он самый, шлепает каждый день мимо толкучки.
— И не признаешь его в этом халатике Фу Манжу.
— И клюки не хватает.
— И слюнявчиков на ботинках, ох… твою мать.
— Слышь, старикан, не пугайся. Это мои друзья Брадобрей и Покахонта. Я — Артист, к твоим услугам. Слово даю, мы тебя не тронем.
— Что вам надо?
— Вещички, которых тебе совсем не надо, только всего.
— Как вы вошли?
— Пусть тебе пентюх расскажет, когда очухается.
— Какой пентюх?
— А какой тебе прислуживает.
— Здорово мы ему дали пол дых, чтоб его…
— Должен вас огорчить. Денег дома я не держу.
— Говорю тебе, не надо нам твоих вонючих денег. Суй их сам, куда хочешь, старикан.
— Не трепись попусту, Артист, начинаем?
— Давай.
— Слышь, Брадобрей, ты подзаймись старичком, а мы с Покахонтой тут пошуруем.
— Ладно.
— А другим оставаться внизу?
— Другим? Сколько же вас?
— Ох, твою… не смеши, старый хрыч, слышь, друг, он спрашивает, сколько нас, чтоб его…
— Поди-ка к нему, Покахонта, пусть поглядит на твою мордочку, покажи ему зубки, кусни его за нос, вот так, моя Покахонта, и скажи ему, сколько же нас, карамба.
— Ты никогда на нас не глядел, когда шел мимо толкучки, дедуня?
— Нет. Никогда. Не интересуюсь я такой…
— В этом и дело. А тебе бы на нас поглядеть получше. Мы вот тебя заприметили, уж который месяц тебя примечаем, иль не так, Брадобрей?
— Точно. Много лет и счастливых деньков, Покахонта. Я б на твоем месте обиделся, ей-бо, что старикашка на тебя не зырит, ты вся такая видная, такая краля, походочка вихлястая, не хуже Танголеле.
— Вот видишь, Фу Манжу, ты меня обидел. Никогда на меня не смотрел. Ну, теперь ты меня не скоро забудешь.
— Хватит разоряться, братва. Давай распахни шкапчики, Покахонта. А потом пусть ребята выносят мебелишку и лампы.
— Как скажешь, Артист.
— А тебе говорю — займись старичком, Брадобрей.
— Момент, никогда еще не случалось брить такого знатного кабальеро, чтоб тебя…
— Глянь-ка, Артист, сколько шляп у этого дохляка, сколько обувки, вот это да, не старик, а сороконожка.
— Денег навалом.
— Чего вы от меня хотите?
— Чтоб ты тихо сидел. Дай я тебя хорошенько намылю.
— Не трогайте мое лицо.
— Уй, сначала на нас и не глянь, а теперь меня и не тронь. Если будешь смирным, дохляк…
— Полюбуйтесь-ка, ребятки, или я не хороша?
— Ну, даешь, Покахонта! Где ты раскопала эти махры?
— В магазине на витрине! Вон, три шкафа, полные хламья, настоящая барахолка, ребятки! Бусы, шляпы, чулки синие и красные, все, что душе угодно, клянусь родной мамочкой.
— Не сметь. Не трогать вещи моей мамы.
— Помалкивайте, дон Дохляк. Слово, что мы вас не тронем. Чего трепыхаетесь? Эти вещички вам совсем ни к чему, одно старье, все ваши лампы и пепельницы и другое барахло, на кой черт они вам сдались, а?
— Вам не понять, дикари.
— Слышь, ребята, как он нас?
— Ну, дядя, это ты зря. Если у меня кожаная жилетка на голое брюхо и если у тебя, Покита, перья на голове, значит, мы настоящие дикари, так сказать, последнее ха-ха ацтеков? Так вот, дон Дохляк, отсюда мы выйдем пышно убратые, я — в твоих шмотках, а моя Покита в одежде твоей мамаши, за тем мы сюда и пришли.
— Украсть одежду?
— Все, старикан, твою одежу, твою обстановку, ложки — чашки, все.
— Но зачем, какая этому цена…
— В том и дело. Нынче моль в цене.
— Вы хотите продать мои вещи?
— Уй, в Лагунилье это с ходу пойдет, как твой драндулет «акапулькоголд», а что выручим за манатки, старый…
— Сначала ты выберешь для себя вещички, моя красотка Покита, лучшие бусы, самую яркую горжетину, все, что тебе по нраву, моя жаркая.
— Не болтай, Артист. Не распаляй меня, мне и так приглянулась эта беленькая постелька, вдруг еще захочется нырнуть в нее, с тобой вместе.
— Опять?
— Да хотя бы. Ну, а сейчас к делу, не отвлекайся, мой милый Артист.
— Брадобрей, работай живее.
— Глядите, как я его разукрасил, вся харя в пене, как сам Сантиклос.[45]
— Оставьте меня, довольно, сеньор.
— Что-что? Ну-ка, головку набок, побреемся как след.
— Говорю вам, хватит.
— А теперь головку влево, будьте вежливы.
— Не трогайте меня за голову, вы меня растрепали!
— У-тю-тю, детка, тихо, милок.
— Несчастные побирушки.
— Что ты сказал, старый хрен?
— Мы — побирушки?
— Побирушки те, кто побирается, слышь, дохлятина? Мы — берем.
— Вы — чума, мерзость, зараза.
— Что-что, старикашка? Эй, Артист, может, он нализался иль накурился?
— Да нет, его зло разбирает, что он уже падаль, а мы только на свет народились.
— Сука вас народила, всех вас, тараканы, крысы, паразиты проклятые.
— Осторожно, Фу Манжу, ты мою маму не трожь, тебе говорю — не надо…
— Осторожно, Брадобрей.
— Вот вы, которого зовут Брадобрей, вы…
— Что скажешь, мой птенчик?
— Вы — самый мерзкий подонок, самая гнусная сволочь, какую я только знал. Я запрещаю хватать меня за голову. Если вам хочется, хватайте за что угодно свою мать, сучье отродье поганое.
— Ах ты, пас-с-скуда, ну… получ-ч-чи.
Среди бумаг Федерико Сильвы было найдено письмо, адресованное донье Марии де лос Анхелес Валье, вдове Негрете. Душеприказчик отправил его, и старая сеньора, перед тем как читать, подумала о своем друге, ее глаза наполнились слезами. С неделю как умер, а теперь вдруг это письмо, им написанное, когда же?
Вскрыла конверт и вынула листок. Дата не значилась, хотя место отправки было указано: Палермо, Сицилия, без даты. Федерико писал о подземных толчках, которые ощущаются в последнее время. Специалисты предсказывают сильное землетрясение, Гораздо более страшное, чем то, которое было на острове в 1964 году. Он, Федерико, предчувствует, что здесь и окончится его жизнь. Он не подчинился приказу об эвакуации. У него есть на это свои причины: его желание покончить с собой будет исполнено самой природой. Он затаился в номере отеля и смотрит на сицилийское море, пенное, как сказал бы Гонгора, и как это прекрасно, что можно умереть в таком дивном месте, вдали от всякого безобразия, бесцеремонности, уродования прошлого — всего того, что он так ненавидел в жизни.
«Моя дорогая, помнишь ли ты ту рыжеволосую девицу, которая устроила скандал в «Негреско»? Ты вправе думать, что я так примитивен и жизнь моя была так монотонна, что я навсегда остался зачарован обликом прекрасной женщины, не захотевшей мне принадлежать. Я видел, как ты, Перико, маркиз и все мои друзья старались обходить эту тему. Бедный Федерико. Потерпел, мол, фиаско в своем единственном любовном приключении, потом состарился возле деспотичной матери и вот умер.
Хотя вы и правы по существу, но видите лишь внешнюю сторону дела. Ведь я никому ничего не рассказывал. Когда я попросил ту девушку остаться, провести ночь со мной, она отказалась, бросив такую фразу: «Да будь ты последним мужчиной на всей земле». Но эта обидная фраза, веришь ли, спасла меня. Просто я сказал себе, что в любви нет последних, только лишь в смерти. Только смерть может нам сказать: Ты — последний. Больше нет ничего, больше нет никого, Мария де лос Анхелес.
Эта фраза могла унизить меня, но не испугать. Хотя поженился я все же из страха. Я боялся передать своим сыновьям то, что во мне заложено матерью. Ты ведь понимаешь, о чем я говорю, наше воспитание весьма схоже. Я счел нецелесообразным дать дурное воспитание сыновьям, которых не было. Не в пример тебе. Прости за откровенность. Ситуация, думаю, ее извинит. В любом случае, назови это как хочешь: боязнью согрешить, обыкновенной скаредностью, нежеланием плодить себе подобных.
45
Искаженное Санта-Клаус.