Изменить стиль страницы

Он вдруг проснулся, охваченный ужасом, тоскливо и отчаянно силился вспомнить, чем кончился сон, хотя был уверен, что не вспомнит: еще одно сновидение, утраченное навсегда. Хмельной от грусти, он накинул китайский халат и вышел на балкон. Глубоко вздохнул. Напрасно старался уловить запахи грядущего утра. Тина ацтекского озера, пена индейской ночи. Нет, ничего. Подобно снам, утраченные ароматы не возвращаются.

— Что-нибудь случилось, сеньор?

— Нет, Дондэ.

— Я слышал, как сеньор вскрикнул.

— Пустое. Иди спать, Дондэ.

— Как прикажет сеньор.

— Спокойной ночи, Дондэ.

— Спокойной ночи, сеньор.

3

— Я столько лет тебя знаю, и ты всегда был очень разборчив в одежде, Федерико.

Он не мог простить своей старой приятельнице Марии до лос Анхелес, что она однажды посмеялась над ним: здравствуйте, мосье Верду. Может быть, в старомодной элегантности и есть что-то чаплинское, но лишь в том случае, если она маскирует бедность. А Федерико Сильва, и это все знали, был не из тех, кто бедствует. Просто, как все люди с хорошим вкусом, он умел выбирать вещи, которые долго служат. Будь это пара туфель или дом.

— Экономь свет. Ложись пораньше.

Он, например, никогда не надел бы краги, если взял трость. А когда для своих ежедневных прогулок по улице Кордоба к ресторану «Беллингхаузен» надевал пиджак кирпичного цвета и сделанный на заказ в 1933 году пояс «Бастер Браун», то старался ослабить зрительный эффект неописуемо тусклым плащом, который с нарочитой небрежностью перекидывал через руку. И только в считанные, действительно холодные дни надевал фетровую шляпу и черное пальто с белым кашне. Он прекрасно знал: у него за спиной друзья перешептывались, мол, такое постоянство в отношении гардероба лишь доказывает его унизительно зависимое положение. Поживите с доньей Фелиситас, и сами будете носить вещи по двадцать или тридцать лет…

— Экономь свет. Ложись пораньше.

Однако почему тоща после смерти доньи Фелиситас он продолжал носить все ту же одежду? Но об этом его никто не спрашивал теперь, когда он вступил во владение всем имуществом. Можно подумать, что донья Фелиситас его испортила, приучила довольствоваться слишком малым. Нет, его мама только казалась очень скупой. Все пошло с этой фразы, прозвучавшей шутливым, но горьким упреком, который как-то вечером вырвался у доньи Фелиситас, чтобы обмануть самое себя, сделать вид, будто ничто не меняется, будто она не видит, что ее сын стал совсем взрослым, вечерами уходит без спроса, решается оставлять ее в одиночестве.

— Ведь я содержу тебя и взамен прошу очень немного: не оставляй меня одну в доме, Федэ. Я могу умереть в любую минуту, Федэ. Я знаю, что со мной остается Дондэ, но мне вовсе не хочется умереть на руках у слуги. Хорошо, Федэ. Наверное, так и есть, как ты говоришь, у тебя очень важное свидание, такое важное, что можешь бросить свою мать. Да, бросить, именно так я выразилась. Но, может быть, ты смягчишь горе, которое мне причиняешь, Федэ. Сам знаешь как. Ты обещал в этом году посещать спиритические сеансы отца Тельеса. Сделай мне это маленькое одолжение, Федэ. Я кладу трубку. Я очень устала.

Она клала трубку на белый телефон и сидела в кровати с блестящей никелированной спинкой, обложенная белыми подушками, укрытая белыми мехами, большая дряхлая кукла, молочно-беленький полишинель, сидела, жеманно припудривая свое мучнистое лицо, на котором горящие глаза, оранжевый рот, красные щеки выглядели непристойно яркими пятнами, манипулировала большой белой пуховкой, утопая в благоуханном и удушливом облаке рисовой пудры и ароматического талька, лысая головка в белом шелковом чепчике. По ночам парик с локонами — черными, упругими, блестящими — водружался на матерчатую, набитую ватой голову бестелесного манекена на посеребренном туалетном столике, как, бывало, парики прежних королев.

Федерико Сильве нравилось порой на субботних сборищах разыгрывать своих старых друзей, рассказать им страшную историю. Ничего нет более приятного, чем благодарная публика, к тому же Мария де лос Анхелес так легко приходила в ужас. Это доставляло особое удовольствие Федерико Сильве. Мария де лос Анхелес была старше его, в детстве он ее обожал, плакал, когда прелестная семнадцатилетняя девушка отправлялась на бал со взрослыми юношами, а не с ним, маленьким преданным другом, тихо воздыхавшим по несравненной рыжеволосой красе, по этой розовой коже, этому воздушному тюлю и шелковым лентам, скрывавшим и кутавшим ее вожделенные формы, моя распрекрасная Мария де лос Анхелес, теперь походившая на королеву Марию Луизу с портрета Гойи. Понимала ли она, что, пугая ее, Федерико Сильва старался привлечь ее внимание, как когда-то, в свои пятнадцать лет, единственно возможным для себя способом: нагнать на нее жуткого страха?

— Видите ли, вероятнее всего, гильотина была изобретена для того, чтобы жертва умирала безболезненно. Но результат был как раз обратный. Быстрота казни продлевала агонию жертвы. Ни голова, ни тело не имеют времени, чтобы освоиться с тем, что их разделили. Они продолжают чувствовать себя единым целым, в течение нескольких секунд голова осознает случившееся. Для жертвы эти секунды кажутся вечностью.

Понимала ли эта старуха, заливавшаяся кобыльим смехом — лошадиные зубы, творожные груди, — беспощадно озаряемая сверху лампой Лалика, безопасной, наверное, только для Марлен Дитрих, что желают привлечь ее внимание? Густые тени, могильные впадины, призрачная мистерия. Головы, отсеченные светом.

— Обезглавленное тело продолжает дергаться, нервная система функционирует, руки протянуты, умоляют. А отрезанная голова с мозгом, переполненным кровью, начинает мыслить особенно ясно. Глаза, вылезающие из орбит, обращены к палачу. Язык второпях проклинает, напоминает, возражает. А зубы впиваются в прутья корзинки. Нет ни одной корзинки под гильотиной, которая не была бы искусана, словно легионом крыс.

Мария де лос Анхелес издавала полуобморочный стон, маркиз де Каса Кобос щупал ей пульс, Перико Араус предлагал платок, смоченный одеколоном, Федерико Сильва выходил на балкон своей спальни в два часа ночи, когда все уже уходили, думал, кто же будет следующим трупом, ближайшим покойником, который позволил бы ему расширить сферу воспоминаний. Он вполне мог бы получать ренту с памяти, но для этого люди должны умирать. Какие воспоминания вызовет его собственная смерть? И кто о нем вспомнит? Он закрывал стеклянные двери балкона и укладывался в свою белую постель, на бывшую кровать своей матери. И старался заснуть, считая людей, которые его вспомнят. Их было очень немного, но зато люди уважаемые.

После смерти доньи Фелиситас Федерико Сильва начал подумывать о собственной смерти. И давал наставления Дондэ:

— Когда меня найдут мертвым, до того, как известить кого-либо, поставь вот эту пластинку.

— Да, сеньор.

— Запомни ее. Не ошибись. Я положу ее здесь, на самом верху.

— Не беспокойтесь, сеньор.

— А на моем ночном столике раскроешь вот эту книгу.

— Как прикажет сеньор.

Пусть думают, что он умер, слушая «Неоконченную симфонию» Шуберта и не дочитав «Тайну Эдвина Друда» Диккенса, вот и книга, у изголовья… Но эта посмертная фантазия не была слишком оригинальна. И он решил написать еще четыре письма. Первое от лица самоубийцы, второе — приговоренного к казни, третье — смертельно больного, и четвертое — жертвы катастрофы, устроенной природой или людьми. В последнем случае возникало множество проблем. Как сделать, например, чтобы совпали во времени три события: его смерть, отправка письма и землетрясение в Сицилии, ураган в Кайо-Уэсо, извержение вулкана на Мартинике, авиакатастрофа в…? Напротив, три первых письма можно было послать людям, живущим в отдаленных местах, попросить, чтобы они, узнав о его смерти, были бы столь любезны и отправили эти три письма, написанные им самим, скрепленные его личной подписью, адресованные его друзьям: от самоубийцы — Марии де лос Анхелес, от приговоренного к казни — Перико Араусу, от смертельно больного — маркизу де Каса Кобосу. В какой же они будут растерянности, в каком замешательстве станут терзаться неразрешимым вопросом: неужели этот человек, которого мы отпеваем, которого хороним, действительно был нашим другом, Федерико Сильвой? Однако чужие и легко вообразимые растерянность и замешательство были ничто по сравнению с его собственными. Перечитывая три уже написанных письма, Федерико прекрасно знал, какое кому адресовать, но не мог придумать, кого же просить отправить их по адресу. Он не выезжал за границу после того путешествия на Лазурный Берег. Коул Портер умер с улыбкой; чета Фицджеральдов и Джин Харлоу — в слезах. Кто же отошлет его письма? Напрягая память, видел своих друзей: Перико, маркиза, Марию де лос Анхелес молодыми, в купальных костюмах, в Иден-Роке, сорок лет назад… Где теперь девушка, похожая на Джин Харлоу? Она была его единственной тайной сообщницей, она в смерти вознаградила бы его за боль и унижение, которому подвергла в жизни.