Изменить стиль страницы

Ночью измученная, осунувшаяся Паша так и не заснула. Слышала в полудреме, как ворочается и тихо плачет в подушку мать. А утром пошла на работу. Она ничем не должна была выдать себя перед возможными наблюдениями гестапо.

…Ее арестовали вторично через день, 24 декабря 1943 года, когда она с работы возвращалась домой, прямо на улице втолкнули в легковой автомобиль и привезли в тюрьму. Снова знакомая камера номер четырнадцать, но на этот раз набитая до отказа.

В эти дни Фишер провел незаметно для Паши одну очную ставку… Гестаповец отказался от первоначальной идеи одеть Савельеву в немецкий солдатский мундир после ареста, чтобы не насторожить ее, и целиком положился на зрительную память младшего унтер-офицера Юнга. Бывший часовой пришел в банк, якобы охраняя кассира гебитскомиссариата, — 23 декабря сотрудникам немецких учреждений как раз выдавали наградные к предстоящему рождеству. Пока Паша оформляла платежные документы и отсчитывала деньги, Юнг, которого девушка, разумеется, не узнала, мог минут десять внимательно вглядываться в ее лицо.

Привезенный в гестапо, в кабинет самого Фишера, унтер-офицер без колебаний заявил:

— Да, господин доктор, это она. Я только представил, что если ей подобрать волосы и надеть нашу пилотку… Это она — я не сомневаюсь, господин доктор.

Во время обеденного перерыва, когда в операционном зале никого не было криминалист снял отпечатки Пашиных рук на дверце сейфа и настольном стекле. Они совпали с отпечатками, хранившимися в деле о похищении секретного химического снаряда.

Все сходилось. Дело, по мнению Фишера, теперь оставалось за малым: заставить Прасковью Савельеву рассказать подробности похищения, выдать сообщников и связи. Только и всего. В том, что ему удастся разговорить эту хрупкую девушку, он не сомневался. Снаряда, конечно, не вернешь, но то, что он все-таки поймал советскую разведчицу (а может быть, и накрыл всю группу), должно было спасти его подмоченную карьеру. Нет, поистине сам немецкий бог натолкнул тогда его на мысль зайти к Шмидту!

…На допрос Савельеву вызвали через четыре часа. Это был определенный тактический прием: запутать арестованного ожиданием, заставить его измучиться в гаданьях: почему взяли опять, что нового стало о нем известно следователю?

Снова ввели в уже знакомый кабинет. Тот же стол у окна. И опять свежевымытый цементный пол. Тот же лейтенант войск СС за столом. Савельева только не знала, что сегодня у лейтенанта по отношению к ней есть определенная установка. Шмидт приказал конвоиру выйти, предложил Паше сесть. Она опустилась на табурет молча: пусть немец сам скажет, почему ее снова арестовали.

И Шмидт объяснил. По-своему. Он подошел к девушке, несколько секунд безучастно вглядывался: в ее бледное лицо и вдруг, так и не сказав ни единого слова, ударил кулаком в переносицу… Он бил ее долго и методично, без зла и ярости, как машина, выполняющая определенную программу действий. Бил в лицо, но не в голову, в грудь, в живот, в пах, — перевернул ее, валявшуюся на полу, и аккуратно, тщательно прицелившись, ударил несколько раз в крестец. Удары наносил с расстановкой, так, чтобы в мутившемся сознании они не сливались, чтобы отдавался невыносимой болью каждый, чтобы несчастная жертва не впала в обморок, не скрылась от боли в спасительную тьму, когда уже бей, не бей — все равно. Иногда — нужные мгновенья он угадывал безошибочно — Шмидт прекращал избиение и выливал на Савельеву ковш холодной воды. И не плескал в лицо как попало, а лил с толком на нужные места: затылок, виски, живот, предварительно заголив тело, чтобы вода не пропадала зря, а освежала, помогала быстрее прийти в себя, очнуться для новых ударов, новой боли.

Два или три раза он останавливался, чтобы освежить под холодным краном собственные руки, массировал фаланги и снова бил. Он был предусмотрителен, лейтенант Шмидт, берег руки. Когда-то на заре своей следовательской карьеры он после получаса работы так отбил себе кулаки, что не мог продолжать допрос. Теперь он работал осторожнее, а если попадался здоровый, сильный мужчина, особенно костлявый, то надевал специальные перчатки, вернее, подбитые тонким слоем конского волоса варежки, которые боксеры называют «блинчиками» и которые предохраняют руки при тренировках на снарядах с песком. Шмидт самолично, на свои деньги купил несколько пар «блинчиков» в спортивном магазине, когда был в Берлине в отпуске. Избиение продолжалось ровно час. А по прошествии шестидесятой минуты Шмидт прекратил его также внезапно, как и начал. Поднял почти бесчувственную Пашу, усадил не на табурет, а на стул со спинкой, мокрым полотенцем вытер лицо, поднес к носу смоченный нашатырем тампон и дал воды.

Потом вызвал конвоира и приказал отвести в камеру. Никаких объяснений, никаких вопросов. Подобное избиение на жаргоне гестаповцев назывались «прелюдией». Человека избивали, не добиваясь каких-то определенных показаний, так сказать, предварительно, чтобы сломить психологически, отбить охоту упорствовать на настоящем допросе, который еще предстоял.

Женщины в камере осторожно уложили Пашу на соломенный тюфяк, обмыли с лица кровь, положили на лоб мокрый компресс, помогли прийти в себя.

Паша не знала до сих пор, что о ней известно немцам, насколько сильный удар нанесли они по организации, кто остался на свободе, не выдал, ли ее кто-нибудь из товарищей, не выдержав избиений. Но после сегодняшней встречи со Шмидтом одно знала твердо: дело ее плохо.

Одна из женщин, хлопотавших над Пашей, хотя и не входила в подполье, но Пашу знала, потому что несколько раз по просьбе Марии Дунаевой у нее останавливались беглые советские военнопленные, иногда у нее хранили и листовки, предназначенные для отправки в окрестные села. Мысли у Паши путались, доброе лицо, склонившееся над ней, казалось ей знакомым, но она никак не могла вспомнить, как зовут женщину. Та гладила ее по волосам, говорила какие-то ласковые слова, а потом, когда Паша совсем пришла в себя и вокруг никого не было, в самое ухо шепнула:

— Приходил уборщик, кто-то из ваших просил передать тебе, что мать и тетю поганые задержали, допрашивают о тебе…

Весть была тяжелой. Паша была готова принять какие угодно муки, но представить, что немцы избивают родных, было выше ее сил.

Фишер действительно приказал арестовать Евдокию Дмитриевну и Ефросинью Дмитриевну. Вообще-то он понимал, что если Паша советская разведчица, принимавшая участие в такой важнейшей операции, как похищение снаряда, то наверняка она держала все в секрете от своих родственников. Но все же надеялся: а вдруг женщины что-нибудь в свое время и заметили? Нужны они были Фишеру и для психологического воздействия на Савельеву.

Собственной тюрьмы луцкое гестапо не имело и пользовалось городской тюрьмой, где заключенным удавалось поддерживать связь друг с другом записками, которые передавали из камеры в камеру уборщики, тоже из заключенных. Поэтому уже в первый день Паша Савельева знала не только об аресте матери и тети, но и о том, что взяты Мария Ивановна Дунаева, Алексей Ткаченко и другие товарищи.

К ночи Савельеву снова вызвали к Шмидту. Снова посадили на круглый табурет посреди комнаты, в лицо направили слепящий пучок света. За столом сидел сам доктор Фишер, Шмидт же стоял рядом, а когда требовалось, присаживался к краешку стола и скрипящим пером заносил вопросы шефа и ее ответы в протокол.

— Вот что, Савельева, — отбросив свою давешнюю учтивость, сказал Фишер. — От вас самой зависит, уйдете ли вы отсюда своими ногами, как уже ушли однажды, или вас отсюда вынесут. Вы поняли?

Паша угрюмо молчала, прикусив губу, но не упускала ни одного слова,

— Я не могу сказать, — продолжал Фишер, — что знаю о вас все, иначе не было бы этого допроса. Но нам известно о вас главное. Два месяца назад вы и ваши сообщники совершили тягчайшее преступление против рейха: убили трех военнослужащих германской армий и похитили с артиллерийского склада экспериментальный снаряд…

Внутри Паши все сжалось и оборвалось. Откуда им известно? Кто мог выдать? Ткаченко? Не может быть.