Изменить стиль страницы

— Ну ты, старая, оглохла, что ли? — нетерпеливо рявкнул полицай.

— Нету ее… — тихо ответила Евдокия Дмитриевна.

Старший немец обвел глазами комнату — прятаться здесь негде. Строго посмотрел на больную.

— Где есть Савельева Прасковья?

— Да где ж ей быть-то, — глухо вымолвила Евдокия Дмитриевна, — в это время? На работе она своей. В банке.

Гестаповец переглянулся со вторым гестаповцем в коже, что-то коротко приказал, а сам, так и не вынув рук из карманов, направился к двери. Что именно он приказал, Евдокия Дмитриевна поняла, лишь когда в комнату ввалились несколько гестаповцев и полицаев и начали обыск.

16

Как всякий советский разведчик или подпольщик, Паша не раз и вольно и невольно представляла реальнейшую, к сожалению, возможность разоблачения и ареста. Никаких иллюзий по этому поводу у нее не было и быть не могло. Она прекрасно знала, что ожидало советского человека, попавшего в лапы гестапо, какие муки ему приходилось там принимать, какие девять кругов Дантова ада он проходил, пока жизнь его в конце концов не обрывала петля или, в лучшем случае, пуля. Она знала, что в гестапо работают профессионалы, зачастую настоящие мастера сыска и следствия и что поединок с ними в камере нелегкое испытание, победителем из которого может выйти только человек высочайшего мужества, огромной силы воли, умный, изобретательный.

Десятки раз представляла Паша, как может произойти самое страшное — арест, но не предполагала, что на самом деле все будет так просто и буднично.

Вошли в операционный зал двое, один постарше в долгополом кожаном пальто и шляпе, внешность второго она даже и не запомнила. Немцы. Подошли прямо к ее окошечку, видимо, узнали у швейцара, где ее рабочее место. Тот, что в кожаном, коротко спросил:

— Савельева?

И, не дожидаясь ответа, прошел за загородку, куда, как известно, «вход посторонним строго запрещен». Рывком поднял с табурета, короткие сильные пальцы с рыжеватым волосом мгновенно обшарили ее всю, с ног до головы. От омерзительного этого грубого ощупывания к горлу подкатила тошнота. С неожиданной силой оттолкнула наглые руки.

— Как вы смеете!

— Молчать! — гестаповец оттолкнул Пашу в сторону и теми же молниеносными, уверенными движениями прощупал каждую складку Пашиного пальто, висевшего на дверке, потом с грохотом выдвинул все ящики ее бюро.

К ним, взволнованно пыхтя, торопился уже из своего кабинета коротенький юркий немец — заведующий отделением, непосредственный Пашин начальник.

— Что здесь происходит, господа, почему вы зашли за барьер?

Немец в кожаном пальто вместо ответа молча сунул заведующему в руки розовый листок бумаги с большой круглой печатью. Тот быстро прочитал, руки его заметно дрожали. Он вернул листок человеку в кожаном, пристально посмотрел Паше в глаза и со скрытым сочувствием тихо сказал:

— Фрейлейн, это ордер гестапо на ваш арест.

Паша уже успела взять себя в руки. Она не должна выглядеть виноватой — это лишняя улика против нее, надо держаться спокойно и уверенно. Она надела пальто и постаралась как можно естественнее произнести:

— Не беспокойтесь, герр заведующий, я уверена, что это недоразумение, моя совесть совершенно чиста.

— Понимаю, понимаю, — засуетился заведующий, и, кроме сочувствия, Паша явно уловила в его голосе и страх.

Что ж, если ее действительно разоблачили, безвредному толстяку тоже может не поздоровиться, хоть он и немец.

Пашу вывели через примолкший операционный зал на улицу, втолкнули в крытый грузовик. Мотор взревел, и, громыхая по мостовой, машина помчалась к городской тюрьме, перестроенной из старого католического монастыря, почти напротив замка Любарта.

В канцелярии тюрьмы длинный, с унылым, невыразительным лицом комендант Роот (его хорошо знали в городе) заполнил протокол на доставку арестованного, отобрал у Паши документы, часы, деньги.

— Почему меня сюда привезли, за что? — спросила Паша.

Роот только безразлично пожал узкими плечами:

— Меня это не касается, фрейлейн, вам все объяснит следователь. Но зря сюда таких, как вы, не привозят.

Потом Роот вызвал надзирателя и тем же деревянным, скучным голосом приказал:

— Отвести в четырнадцатую.

Четырнадцатая оказалась узкой, но довольно длинной комнатой с низким полукруглым потолком. «Должно быть, бывшая монастырская келья», — догадалась Паша. Скупое декабрьское солнце еле пробивалось через крохотное, давным-давно немытое, да к тому же еще и зарешеченное оконце. Блеклые, словно неживые лучи света падали на серый, покрытый запекшейся грязью каменный пол правильными квадратиками. И показалось в первую минуту Паше, что это не ее бросили в тюремную камеру, а самое солнце упрятали за решетку.

Вся обстановка камеры состояла из нескольких железных кроватей с ножками, заделанными в цементный пол, покрытых тонкими соломенными тюфяками (несколько таких же тюфяков валялось прямо на полу), и параши возле двери. Дверь узкая, тяжелая, дубовая, кованная железом, с глазком в форточке, через которую, догадалась Паша, в камеру передавали пищу, не оставляла никаких надежд, словно дверь только закрывают, а для открывания она и не приспособлена вовсе… В камере, где, судя по койкам и тюфякам, могло разместиться человек десять (на самом деле сюда набивали и двадцать, и сорок), пока никого не было. Паша присела на угол койки, облокотившись о колени и уткнувшись подбородком в ладони. Что-то будет дальше?

Но гадать нечего, нужно трезво рассчитать, в чем ее могут обвинить, нельзя дать поймать себя на провокацию. Паша решила, что никаких фактов, относящихся к ее личной биографии, отрицать не будет, никаких уклончивых и двусмысленных ответов, которые можно истолковать как угодно. На все опасные вопросы лучше всего отвечать «не знаю». Будут пытать — пускай пытают, она уверена, что никого не выдаст. Но смолчать мало, нужно победить в единоборстве, чтобы вырваться из этих двухметровой толщины белокаменных стен и продолжать борьбу.

Со скрипом медленно распахнулась дверь. Чей-то голос (фигуры в темном коридоре против света не разглядеть) выкликнул:

— Савельева, выходи!

Провели длинным, таким же сводчатым, что и камеры, коридором, потом спустились на первый этаж — и снова длинный коридор. Комната небольшая, но светлая, обставленная канцелярской мебелью. У окна письменный стол и сейф, большой, чуть не до потолка. У одной стены деревянная лавка и большой деревянный ящик. В углу рукомойник. Еще, обратила внимание Паша, цементный пол свежевымыт.

За письменным столом офицер, внешность невзрачная: небольшого роста, голова маленькая, с прилизанными редкими волосами. Молодой, а под глазами мешки, и рот бесформенный, стариковский. В глазах, светло-серых, без блеска, ничего не прочитаешь, словно оловянные глаза. По погонам определила — лейтенант войск СС.

Шмидт смерил девушку с ног до головы взглядом, который он сам считал пронизывающим и которым очень гордился.

— Имя? Фамилия? Отчество?

Паша ответила. Шмидт записал, повторяя вслед за Пашей каждое слово с оттенком какой-то особой значительности, словно хотел показать арестованной, что ему, следователю, известно нечто важное, скрытое в этих обычных словах.

«А ведь он дурак, — вдруг поняла Паша, — эк его распирает от важности».

Между тем, покончив с чисто формальной, протокольной частью допроса, Шмидт предложил Паше сесть. Это тоже было частью его метода, он полагал, что вежливость при первом допросе парализует волю преступника. Паша села.

Уже из первых вопросов Паша поняла, что умен лейтенант или нет, но, во всяком случае, биографию ее он успел выучить назубок. Что ему о ней известно, кроме биографии? И еще раз перебрала все в памяти. Листовки, обеспечение документами военнопленных — дела старые, она к ним в последние месяцы отношения не имела. О сборе ею разведданных не известно никому, кроме связных из отряда, но последний связной благополучно доставил очередное донесение в отряд.