Изменить стиль страницы

…Допив вино, выходит в сад.

Кричит сова, дробятся тени

нелепых, вычурных растений

загадкой сказочных шарад

и образуют письмена,

сцепленья слов, чья многозначность

всю жизнь была ему верна,

даря ночных безумий мрачность,

лепя из них плоды потуг,

что равнодушно, без участья

к стыду перенесенных мук

уходят, не оставив счастья… –

И еще:

В саду туманится, сова

самодовольно-бестолково

грешит бессмысленностью зова,

не обращенного в слова.

Деревья прячутся в туман,

их тени брошены под ноги,

как отрицавшие обман

и уличенные в подлоге… –

или что-то вроде того. Он был неплох – тот, другой – наверное, лучше меня, увереннее, сильнее. Да и стихотворение могло б понравиться мне нынешнему, пусть не до конца – слишком изощренно на мой вкус…

Воображение тем временем дорисовывало картину: глубже в сад – выйдешь к озеру, вид из окна – туманная гладь, и еще – скрипучий коридор, запущенное крыло дома, в котором не осталось хозяев. Здесь прошли несколько жизней, в том числе и моих, и моего двойника – всех моих двойников, если он был не один. Совсем не сложно различить сущность: уединение – лучше не назовешь, и не стоит путать с одиночеством. От одиночества бегут, уединения ищут. Его взращивают и холят, превращают в привычку столь устойчивую, что избавить от нее не сумеют уже ни женщины, ни смертельные страхи. В уединении размышляют о своем – пробираясь дальше, дальше, закапываясь глубже, все полнее осознавая бессилие мысли, предательство слов. Но своя судьба уже не отпустит, как не избавит от тягостных привычек. Прочий мир – побоку, чтобы не сбивал с толку; из внешней суеты, чуть вырвешься поразвеяться, тут же тянет назад в поместье, за глухой забор, где, на выбор – кабинет, обшитый прокуренным дубом, берег озера, росистый луг или тот самый сад, в котором могут встретиться и тени из прошлого, и добровольные сокамерники, делящие с тобой тяжеловесный уют заключения, которое, ты знаешь, уже навсегда. Жутко, жутко… Можно исписать многие тысячи листов – и не приблизиться к свободе, излиться океаном нот или полчищами красок – и даже не облегчить вериг. Сочувствовать некому – те, что с тобой, знают тяжесть проклятия не хуже тебя и сживаются с ним, не жалуясь вслух и не замечая ничьих жалоб. Даже и говорить вам уже не о чем почти – все давно понятно и так. Их лица мелькают порой в проемах окон, силуэты угадываются в неосвещенных беседках, а вот и одна из них – женская фигура, удаляющаяся по аллее – это она, незнакомка…

Я понял, что должен докричаться до нее, иначе не будет ни сна, ни покоя. Должен стать расслышанным ею, может быть даже узнанным мимолетно, почти уже понятным ей со всей своей душой, перевернутой наоборот, и тогда она оглянется и вглядится в меня пристально, в смутной надежде высмотреть что-то, нужное ей. Откуда-то появилась решимость, я взялся за строчки всерьез, перебирая их десятками, тасуя, переставляя, отбрасывая посторонние слова, доводя до того состояния, когда не стыдно. Но от себя было не убежать, по крайней мере в эту ночь, и уже первое восьмистишие задало привычный безрадостный тон:

Черная темнота позади стола –

место, в котором прячется твой упрек,

ты от меня едва ли того ждала,

чтоб на беду себе я его навлек

этим скупым посланием – посмотри,

видишь: сонное озеро, камыши,

или – большая комната, я внутри.

Полное запустение. Ни души.

Я, однако, не сдавался и предпринимал попытку за попыткой, заглядывая с обратных сторон, пробуя разные ходы – извилистые и длинные, сулящие перспективу и ложные изначально. Выходило по-разному:

Пара зрачков расширенных – два ствола.

Зеркало, неприступное, как броня.

Ты от меня едва ли того ждала,

что второпях придумала про меня… –

и потом, где-то в другой строфе:

Спущен курок, и снова подранен зверь

пулею, отскочившею от брони.

Если придет видение, ты не верь,

если оно прицепится – прогони… –

отчего у меня самого в гортани возник комок, и я бросил бороться, покоряясь неподатливому стиху, что дооформился вскоре до самого последнего утверждения, до неоспоримого финала:

Можно признать, наверное – ты права:

нет ничего за масками, все обман.

Эта моя история не нова,

тот, кто ее придумывал – графоман.

Хищная пустота, никого вокруг.

Тусклая лампа. Выщербленный штатив.

Хочешь, я от руки нарисую круг? –

Это моя история. Примитив.

Помнишь – большая комната через дверь,

старое кресло, брошенные ключи.

Если придет видение, ты не верь,

если оно прицепится – закричи.

Черная темнота, перелив гардин.

Стол и листок. Оборванные края.

Видишь, как рядом ходит мертвец один?

Можно с ним познакомиться – это я.

Утро. Тихое озеро, березняк

и туман – не туман, а, скорее, тлен.

Надоевшая комната – пыльный знак

повторения пройденного. Рефрен.

Губы лелеют только бездумный свист,

взгляд размазан по стенам и этим горд.

Не за что уцепиться, лишь стол и лист.

Полное запустение. Натюрморт.

Да, натюрморт, думал я обессиленно, не пейзаж, а именно она – натуралеза муэрта. Но в строках ведь есть жизнь, даже если они и о смерти… Я повторил про себя понравившиеся места, поморщившись лишь на отвратительном пассаже про мертвеца. От некоторых сочетаний замирало внутри, и по спине пробегала горделивая дрожь. Я понял, что и никакую незнакомку не оставило бы равнодушной – ну, хоть на миг, на миг – доведись любой из них и в самом деле меня услышать. Сразу захотелось большего: поработать над стихотворением всласть – пару дней, а то и неделю – убрать все, что мешает, добиться простоты, чистоты. Да, мне по силам маленький шедевр, убеждал я себя горячечно, и фантазия, оставив картины из прошлого, занялась воображаемым будущим: долгие часы за письменным столом, полчища слов, как огромные соляные глыбы, и тонкий резец автоматического пера, начинающий всегда так робко, а потом – дым и грохот, отлетающие куски и выверенный профиль. Новое стихотворение, только что отпечатанное на тонкой бумаге – что может быть радостнее сердцу, что способно взволновать сильнее, окрылить, вознести?..

Но следом – следом начиналось то, что отвращает, от чего опускаются руки. Я не боялся одуряющего усилия, пусть веки трясутся и слезятся глаза, но вся моя природа противилась его бессмыслице, сопротивлялась напрасности, очевидной с полувзгляда. Да, я не родился творцом, им-то небось даже и не объяснить, о чем я, а мне – мне лишь завидовать порой, да еще сетовать, раздражаясь без причин, на все то же неблагодарное человечество или на собственное мелкое тщеславие, смотря что перевесит. Да, вслед за усилием я немедленно захочу всего – и чтобы другие видели и восхищались, замирая, как замираю я сам, и оценок по достоинству, и известности, и – ха-ха – денег… Рассмеяться бы самому себе в лицо – извиняет лишь то, что, право, я все понимаю и жалуюсь вовсе не всерьез, не нужно думать обо мне плохо. Какая уж там слава, когда я безвестен изначально, и чем начинать с нуля, лучше уж и не начинать совсем – слишком трудно достучаться, донести, убедить кого-то, позевывающего тайком, а потом другого, третьего и сколько их еще… У всех свои дела и свои заботы, а я и без того бываю стеснителен донельзя, что же будет, когда придется заговорить о столь хрупком и беззащитном, да еще и убеждать без устали: я хорош, хорош, присмотритесь, пожалуйста… Столько красоты пропадает в строчках – и у меня, и у других, не известных мне – и все зазря, покажешь кому-то, а тот только кивнет, раскроешь с трепетом, а в ответ – пустые зрачки. Наверное, никто даже и не прочтет, а прочтут – так тут же и позабудут, списав непонятное волнение на что-то другое, а если и не забудут сразу, так через день-два уж точно не вспомнят, замотавшись в привычной суете. Друзья будут похлопывать по плечу и переводить разговор на другую тему, а незнакомка – незнакомки и нет вовсе, думал я со злостью, уставившись в невидимый потолок широко раскрытыми глазами.