Изменить стиль страницы

Вот-вот, думал я удрученно, поделись этим с кем-то, как ты пытался порою, так могут и палками побить – посягаешь, мол, на самое святое. А сами только и могут, что поддакивать друг другу, соглашаясь с очевидным, пережевывая банальности, теплея сердцем от множества похожестей вокруг – уютно, не страшно. А мне – страшно, тоска и трясина, лучше одному.

Я прикрыл веки и увидел, как наяву, Кристоферов с лопатами в руках, а потом их же, хохочущих надо мною, клюнувшим на дешевую приманку. Пришлось очнуться и уставиться в темное окно, гоня неприятное прочь. Я глядел в него и будто видел другую жизнь, «рукокрылая мгла» обретала очертанья, я слышал шелест одежд, обвивающих стройные фигуры, угадывал движение, глубокую тайну танца, недремлющий эрос и неприступную грацию. Как выразить, с кем поделиться? Вдруг никто и не станет слушать?

От бессилия наворачивались слезы, захотелось жалеть себя, холить свое одиночество, а не добиваться взаимности. Из окна будто потянуло степным ветром, возвращая неловкие юношеские мечты – поиски необъяснимого, скорые разочарования, как первые признаки грядущих скитаний. Вожделение и рукокрылая мгла сменились отрезвляющей прохладой серого утра, хоть до утра было еще далеко – тут, теперь, в царстве ночи. С удивлением я почувствовал, что стихотворный порыв не иссяк на незаконченной строфе, он жил во мне, утверждался и креп. Слова приходили в избытке, хоть и не всегда сочетаясь как должно, а строки приуныли отчего-то, и размер сменился, дозволяя лишний вздох дополнительным безударным слогом.

Даль недобрая, хмурая,

невеселая быль.

Звуки падают в бурую

придорожную пыль.

С облетевшими ветлами

гомонят до утра

гастролеры залетные,

городские ветра… –

рассказывал я все той же незнакомке, застывшей вдалеке с серьезным лицом, глядящей на меня вполоборота – сострадая ли, упрекая, помня или не помня совсем. Да, это из какого-то прошлого, давнего, не иначе. К нему нет зацепки, но воображение, разогнавшись, не желает останавливаться, и строфы строятся без напряжения, будто кто-то читает с уже написанного:

Давят запахи пряные

ощущеньем беды.

Сорняками-бурьянами

зарастают сады.

Словно холст из запасника,

надоевший пейзаж.

Мы чужие на празднике,

этот праздник – не наш.

И дальше:

Даль недобрая, стылая,

невеселый рассвет,

не жалея, не милуя,

перекрестят вослед.

Мы сгрудимся на пристани

над притихшей рекой,

чьи-то женщины издали

нам помашут рукой.

В бесконечное плаванье,

дружно снявшись с мели,

не обретшие гавани

отойдут корабли.

Сдавит сердце пророчество,

будто горло – петля:

скоро молодость кончится,

и не чья-то – моя.

Последние строки скособочились неловко, но все равно очень понравилось самому, хоть и знаю, что за это никто не полюбит. Что поделать – я и сам на месте смотрящих со стороны отвернулся бы от чужих сетований, лишний раз напоминающих о тщетности потуг, обратив взор и устремясь объятием к чему-нибудь улыбчивому и пренебрежительно-мужественному. Но – не лгать же себе, если сейчас именно так и чудится настоящее, и на полпути не остановиться, даже когда уже и совестно выставляться напоказ…

Я встал и прошелся по комнате, но тут же замерз и вновь юркнул под одеяло, чувствуя, как колотится сердце. Да, рифмы возбуждают почище жаркой плоти и иногда одолевают так, что нет спасения, но если подумать трезво, то толку в них никакого – по крайней мере, для меня. Да и благодарному человечеству не очень-то навяжешь – знаем, знаем, вовсю будет воротить нос. Так что, казалось бы, не стоит и мучиться, но ведь не отвяжешься, когда накатит настроение – и мучаешься сильнее прежнего, и дрожишь в предвкушении, и терзаешь внутренний слух…

Я перевернулся на живот и накрыл подушкой голову, словно отгораживаясь от помех. Что поделать, внутренний слух – ему не очень-то прикажешь, даже если и хочется разнообразить слышимое. Где вообще она прячется, светлая сторона вещей? Уж никак не в зазеркалье, в котором рыскают мои посланцы, наследники руин, тут требуются примеры из среды потверже, но и с ними надо быть начеку: у каждой монеты две стороны, у любого примера – и подавно. Чего, казалось бы, проще – вообрази себе кого-то, удачливого и счастливого, стащи пару-тройку картинок с лицевой части и колдуй над ними в свое удовольствие: мир безгрешен, справедливость торжествует, смерти можно считать, что и нет – очень еще нескоро. На нет, как говорится, нет и суда, и проклятые вопросы не мучат, изматывая – пользуйся, обобщай, соединяя не сходящиеся части хлипкими мостиками, как делает целая армия других, пачкающих бумагу. Право же, основа оптимизма – терпимость к скороспелым обобщениям. Если надергать нужных фактов, как фраз без контекста, то можно любого выставить дураком, а при желании – и наоборот. Даже дух захватывает от перспектив – нужно только, чтобы мостики продержались хоть немного, и вся конструкция не развалилась бы еще до обращения в чернильные строки.

Но мне легче – нет ни чернил, ни читателей, а с собой в общем-то можно договориться. Потому, сказано – сделано, безысходность прочь… Я поворочался с боку на бок и попытался настроить себя на оптимистический лад. Даже и полстрочки сразу возникло: «… к чему казнить себя?» – выстукивали молоточки, и я бросился в дальнейшие поиски, рассчитывая на скорую удачу, но тут же привычно натолкнулся на стену. Наверное, виной всему был вопросительный знак в конце – я вообще с ними не в ладах, достаточно прокрасться и намеку, чтобы разом все испортить. Так или иначе, но на вопрос нужно было отвечать, а ответить было нечего, обретаясь в розово-голубых пространствах, так что сознание стало без стеснения шарить вокруг, захватывая соседние территории. Вдруг пришла прилипчивая рифма – «погубя» – и ни в какую не желала уступать место, а потом и вся строка дорисовалась, утверждая нечто, вовсе не радостное. Тогда, махнув рукой, я заглянул назад, в самое начало, малодушно соглашаясь с банальным обобщением, и наконец заделал безжизненную область между этими двумя какой-то непритязательной многосложной тканью, собирающейся в складки на шипящих или скорей жужжащих, и обозрел все четверостишие, а за ним и следующее, не ожидая ничего хорошего:

Заплатят все, к чему казнить себя

за доброту и за пренебреженье

той добротой, что выросло в сближенье,

на полпути сближенье погубя.

Заплатят все, я к этому готов,

суров вердикт насмешницы-природы,

прошелестят растраченные годы,

как корешки оплаченных счетов…

Ничего хорошего и не вышло – и на стихи не похоже вовсе, чересчур уныло и застревает на языке. Но если есть слова, родившиеся сами и связанные в одно, все не может быть однозначно-плохо… Неужели кому-то пришлось бы по сердцу? Где вы, мои долготерпеливые судьи? Мой оптимизм сдается так легко, подскажите мне, заметен ли хоть след? Умею ли я подбодрить кого-то или все впустую – в забвенье, в мусорную корзину?..

Продолжать не стоило, стоило попытаться заснуть, но заснуть не выходило никак. Будто из упрямства, фантазия разыгралась еще пуще, подстегивая память и прочие субстанции, творящие из ничего. Ракурс расширился, и цензура ослабла, мне стали представляться места, где я может и не бывал никогда, но поклялся бы, что знаю их, спроси меня любой встречный. Старый каменный дом – наверное, барский особняк – большой сад, местами запущенный, едва различимый в поздних сумерках, тусклые отсветы из окон, глухо кашляющий филин, шорохи и всхлипы неведомых тайн… Другая судьба дразнила издалека, высвечиваясь пока лишь отдельными бликами, смутным предчувствием чего-то, подобающего более, неуловимыми сполохами событий, зачем-то стертых из памяти. Как же трудно теперь пробиться к ним, погребенным под толщей обыденностей, как же жаль их, канувших, не случившись, или случившихся не здесь, не со мною, отыскавших в свой срок моего двойника – того самого быть может, о ком я тоскую, задыхаясь от одиночества. Но я смотрю сейчас своими глазами и узнаю детали осязаемо до дрожи – и формы, и запахи, и рассеянный свет. Мои собственные рифмы роятся в голове – все это было, было когда-то, пусть со мною другим, и я должен лишь вспомнить того, другого, который писал: