Изменить стиль страницы

Мной завладело только одно желание — оттащить Пчелинцева.

— Если завтра утром не будет убрано, то я приведу участкового.

— Хорошо, я уберу, — задохнулась женщина. — Но скоро общее собрание, и там напомнят, кто вы такой.

— А кто я такой?

— Сверчок, который должен знать свой шесток, — с чувством сказала блондинка и захлопнула за собой калитку.

Мы побрели по сумеречной улочке. Настроение мое, и так невысокое, упало вовсе. Неужели Пчелинцев, сообразуясь со своей теорией, получает удовольствие от подобных дрязг? Я глянул ему в лицо — он улыбался. Тут же деревянная ладонь упала на мое плечо, как сосновая жердь:

— Агнешка нас ждет, шишечки-едришечки!

11

Но Агнешка нас не ждала — принимала гостей. Уже виденного мною профессора-миколога, его жену и еще какую-то старушку, большую специалистку по сбору клюквы, оказавшуюся кандидатом химических наук.

Я успокоился. Вероятно, от тепла, от еды, от мятного чая с медом. Было выставлено два сорта наливки, к которой никто не притронулся. Агнесса потчевала неустанно, кстати и вида не подавая, что меж нами пробежала черная кошка. Старички шутили мягко, как-то старомодно и ели много пирогов. Почему-то так вышло, что каждый вспоминал смешные истории; вряд ли они блистали остроумием, но все смеялись раскованно. Я смеялся вместе со всеми, удивляясь: там, в городе, за сосняками, только бы вежливая усмешка тронула мои губы.

Из реплик я уловил, что подобные чаепития с поеданием пирогов бывают через день, и даже не это меня удивило — мало ли сбивается каких компаний… Но сюда ходили разные люди, и главным образом ученые. К сторожу. Не хотели сами печь пирогов? А я? Не хочу есть суп из пакетиков?

Громче всех смеялся Пчелинцев, слегка поухивая. Агнесса смеялась почти беззвучно, но темные глаза так горели, что ее смех казался не тише. Миколог заходился кашлем. Жена его и смеялась, и дубасила миколога по спине. Клюкволюбка отирала смешливую слезинку. И я хихикал радостно.

Вдруг меня осенило: да не над россказнями они веселятся, и все вспомянутые истории тут сбоку припека. Они смеются, потому что им хорошо. Тепло, пахнет деревом и мятой, пироги непередаваемого вкуса, кроличье рагу тоже непередаваемого, за окном сыпучая осень и гавкает Черныш… Да и где теперь попьешь чаю из трех, каждый раз новых, травок или кофе с козьим молоком? И еще, может, главное, — город был далеко, за валами и гривами сосняков.

Прохохотали мы до часу ночи. А когда я вышел в сад, то оказалось, что тьма там тьмущая, разгулялся знобливый ветер, сосняки шумят предостерегающе и домой мне идти неохота.

— Оставайтесь, — предложила Агнесса.

— Хочешь выспаться по-деревенски? — спросил Пчелинцев.

Разумеется, я хотел. Он вынес овчинный тулуп необъятных размеров и повел меня куда-то на задворки, в двухэтажный сарай. Внизу бродили козы, в клетках прядали ушами кролики, в углу белела поленница дров. А наверху, куда мы поднялись по приставной лестнице, хранилось сено — до потолка, как девятый вал.

— Не раздеваясь, овчину на себя.

Пчелинцев спустился вниз и ушел. Я лег на хрусткое сено. Видимо, его аллергический дух скособочил мои мысли, придав им философский уклон. Я пришел к выводу, что людская жизнь есть совмещение времени, пространства и единомыслия.

По принципиальным вопросам я с коллегами никогда не расходился. С женой наши взгляды и желания почти всегда совпадали. Как и с друзьями. Единомыслие было.

Совмещались мы и во времени. Спят мои коллеги, нахлопотавшись в университете; спит моя жена, отработав в своем институте; спит профессор Смородин, вернувшись, скорее всего, из театра. И я сейчас усну.

Вот пространство… Мы существовали в разных пространствах. Все они в городе, в квартирах, на кроватях. А я на хрустком сене у чужого человека. Почему же пространство разъединило нас и никак не может совместиться? Почему они, люди за сосняками, не захотели его совместить? Они виноваты или я тоже?

Завитки овчины лезли в рот. Пахло цветами, летом. Внизу шуршали кролики. Одна из коз, видимо, козел наподдал рогами поленницу с непонятной мне целью. Кто-то прошагал по-человечьи…

— Спишь? — спросил Пчелинцев.

— Думаю. А ты что?

— Забыл накормить козлищ.

По скрипу лестницы я догадался, что он влез сюда и сел невдалеке на поперечную балку.

— Все своей диссертацией бредишь?

— В ней моя жизнь.

— Ну и дурак ты, шишки-едришки, — почти ласково удивился Пчелинцев. — Твоя диссертация — в жизни, что сучок в лесу. Это в тебе карьеризм играет.

— При чем тут карьеризм?

— Не дело свое любишь, а продвижение в нем. Меня вот хоть лесным министром назначь, хоть сучкорубом на повале. Все одно, лишь бы в лесу.

Я, любивший обосновывать свою точку зрения, с Пчелинцевым почему-то не спорил. Его суждения были неожиданны и обрушивались на меня, как лед с крыши. Да и какой тут спор: тишина, ночь, сенный дух, кролики шуршат…

Все-таки я вяло не согласился:

— Карьеристы хоть работают хорошо.

— Веришь, что мертвецы возвращаются? — вдруг спросил он, видимо покончив с карьеризмом.

— Как это возвращаются?

— К нам, глянуть на покинутую ими жизнь…

— Сомневаюсь.

— А я не сомневаюсь. Землянская жизнь так хороша, шишечки-едришечки, покойники тут столько пожили, столько оставили, что нужно быть еловым дураком, чтобы хоть покойником, да не побывать на поверхности средь нас.

Я непроизвольно засмеялся. Пчелинцев и внимания не обратил:

— Карьерист хуже покойника. Он живой, а не радуется. Мысль о том, как бы чего добиться в жизни, саму-то жизнь и заслонила. Нету для него радости от солнца, от леса, от детей, от любви женской, от тарелки щей кислых… Вместо них должности. И выходит, что не покойник он и не человек, а еловая чурка.

Я давно заметил, что знания еще не делают человека интересным. Мне попадались много видавшие, все знающие, хорошо информированные люди — и скулы от них воротило, как от лимона. Видимо, информацию можно насыпать в голову, как опилки. И будет она лежать там, ничем не скрепленная. Видимо, Пчелинцев мало знал и мало читал. В каких-то покойников верит… Но у него было мировоззрение. Неважно какое, пусть с сосняками в центре, но свое, собственное, цементирующее все его знания в личность. Если бы не его пионерское бодрячество…

— Неужели у тебя не случалось неприятностей? — спросил я.

— Навалом, ну и что?

— Неужели тоска не грызла? — спросил я.

— С садоводами бодаюсь, — нехотя сказал он.

И вдруг я услышал незнакомый и печальный голос, будто на сеновале оказался еще кто-то, убитый горем:

Неприкаянно бродят звери,
Им ни правды не надо, ни лжи.
Человеку свойственно верить,
А без веры какая жизнь?
Или я говорю нескладно,
Или с буквами не в ладах…
Говоришь: «Я помог бесплатно»,
Людям слышится: «Мало дал».
Может, это давно не ново?
Смотришь людям прямо в глаза,
Говоришь им: «Честное слово»,
А они… просят правду сказать.
Неужели доказывать нужно,
Нет на свете больнее обид…
Заплатил — откупился от дружбы,
Не поверил — дружбу убил.
Только пес мой все понимает.
И хоть от роду год ему,
Он не верит, а просто знает —
Вместе лучше, чем одному.

Я сел, но приставная лестница уже отскрипела.

12

Первомайка — полчаса езды автобусом — оказалась уютным поселком, раздвинувшим сосняки тремя улицами. Видимо, местным жителям сосны наскучили, поэтому перед каждым домом по-осеннему красовались березы и клены. Только у почты остались две сосны, стоявшие рядком, почти прижавшись друг к другу.