Изменить стиль страницы

У меня мороз брызнул по спине, внизу живота защемило-закололо, кажется, я даже описался, когда вблизи увидел его глаза — маленькие, круглые, безблесные, плавающие в липкой больной мути, не выражающие никаких чувств, даже злобы, даже ненависти — им было всё равно, что вокруг делается, что сделается… я с каким-то уже не детским, утробным ужасом понял, что эти глаза… что хозяин этих глаз может сделать со мной всё, что угодно, что для этого я и здесь, что для этого он и привёз меня… что крокодил на столе — для этого… что мерзкий зверь на картине — для этого… что трехногий фотоаппарат — для этого… чтобы это… всё это сфотографировать, и что я… что мне — никогда — никуда… никуда… В голове у меня взвихрилась темень. Я почувствовал, что сейчас просто умру… умру, даже не дождавшись того, что сделает со мной дядька.

Но я не умер. Почему-то всё получилось наоборот. В почти помрачнённом от истошного страха моём сознании вдруг возникло что-то. Что-то золотисто-янтарное, круглое — какое-то кольцо-круг-обруч. Обруч кружился на месте и казался несколькими искрящими обручами, но он был один и круженье его убыстрялось. И звон от него раздавался: тонкий, спокойный звон, колокольчик… колокольчик, который мама надевала на шею нашей козе Чупе… нет, другой — тоньше, красивей, и непрерывный он был, этот звон, не рассыпчатый — цельный и сильный.

Тем временем страшный дядька погладил меня по голове корявой ладонью, приговаривая:

— Ты правильно, хорошо боишься. Ты давай, бойся, бойся, старайся, мальчик, учись, как надо бояться. Я научу тебя настоящему страху, истинному ужасу. Потому что самое величайшее, что создано для людей Богом и Дьяволом — это страх — столп мироздания. А сейчас здесь я — двуедин, бог и дьявол. Я вершу суд и учу высшей науке страха. И ты сегодня — мой подсудимый и лучший мой ученик. Будь же достоин своей великой миссии! Мы… мы решим, что тебе… что лучше тебе… А если… О-о! И тогда тебе отверзнется всё. Ты в едином миге познаешь всё тайны бытия, свербящие загадки жизни и смерти… смерти. О-о-ум! Именно! Её ничтожности, её презренства — рабыни-жизни. Её величества, безподобья… царицы царей, госпожи господ — смерти, повелительницы всея… всех. Внимай! Блаженству, сообразию… красоте… красно-чёрному… Внимай! О-о-у-мм!

Глаза у дядьки делались совсем мутными, дикими, неживыми. Он схватил меня за шиворот, вскинул вверх, поднёс к столу. Он принялся раскачивать меня на согнутой руке из стороны в сторону, совсем близко от острых крокодиловых зубов, визгливо выкрикивая что-то уже совершенно непонятное, брызгая слюной. Горло мне сдавил воротник рубашки, становилось трудно дышать.

Размахивая руками, я ухватил его за рубаху раскачивания прекратились. Он повернул меня лицом к себе, и мы близко-близко ещё раз встретились глазами. И я смотрел на него, не мигая, уже почему-то не чувствуя ни страха, ни боли, ни отвращения. Лишь всё быстрей и быстрей вращался во мне янтарный обруч. Он уже слился в сплошной искристый шар, и звон, шедший от него, превратился в звонкий вихрь. Этот вихрь был во много раз сильнее, чем я. Этот вихрь становился мною.

Дядькины безумные алюминиевые глаза изменились.

— Отпус-т-ти… меня. От-пус-ти, слы-шишь! — задыхаясь, беззвучно прошевелил я зубами.

Дядька медленно поставил меня на пол, убрал свою лапу с моей шеи. Я кое-как отдышался и опять взглянул на него снизу вверх. Звон-вихрь давил мне на виски и потоком вырывался наружу, направляемый моим взглядом. А сверкающий шар-обруч вертелся так быстро, что, если он вдруг возьмёт лопнет, взорвётся, — подумал я, — моя голова разлетится вдребезги.

Огромные дядькины ладони стали мелко дрожать. На его роже проступило тяжкое недоумение.

— Достань ключ. Дядька… — уже громко, очень громко произнёс я, не опуская головы, — Достань ключ! Открой дверь. Выпусти меня из дома. Выпусти меня! Слышишь?

Дядькина ладонь зашарила в кармане, достала ключ. Он, шатаясь, подошёл к двери, принялся открывать, не попадая ключом в скважину, роняя ключ на пол. Наконец, дверь открылась. Он прошёл по тёмному коридору к выходной двери. Отодвинул засов. Сам выпрямился, прислонился к стене, давая мне проход. Словно я был не щуплый мальчишка, а великан, шириною во весь коридор. И я прошёл мимо него, медленно, очень-очень медленно почему-то. Толкнул дверь и вышел на залитое солнцем крыльцо.

Я не скатился кубарём с крыльца и не бросился сломя голову бежать. То, что происходило во мне, меня сдерживало.

Я остановился на крыльце, вздыхая полной грудью свежий вкусный воздух.

Мне не хотелось оборачиваться. Но я обернулся к тёмному дверному проёму. Стиснув зубы. Сжав кулаки.

Дядька стоял в проёме, как истукан. Его мёрзлые мутные зрачки словно ушли куда-то внутрь от непонятного ужаса. Щёки, лоб и лепёшка носа стали пепельно-серыми. Потом он вдруг схватился руками за голову, скрючился в три погибели, взмычал иступлённо, бессильно, не разгибаясь, стал пятиться назад, упал на пол, свернувшись в несуразный дёргающийся комок, отполз или откатился вглубь, исчез в тёмном проёме коридора.

Я спустился с крыльца, обогнул стоящую во дворе машину, выбрался на улицу и быстро пошёл по ней. Я не имел понятия, куда идти, но шёл и шёл вперёд, ни о чём не думая. Я ощущал, как во мне перестает, кружится, как быстро гаснет янтарный обруч, как исчезает странный звон. Когда это всё пропало, мне стало плохо. У меня закружилась голова, тошнота подкатила к горлу, ноги сделались ватными, непослушными. Я добрёл до каких-то кустов, росших вдоль дощатого забора. За кустами была густая, мягкая трава. Я упал в неё, уже ничего не видя, не слыша, не чувствуя…

Когда я очнулся, был уже вечер. И уже начало темнеть. Надо мной склонилась незнакомая взволнованная женщина.

— Мальчик, мальчик! Что с тобой? Ты уснул что-ли? Как ты себя чувствуешь? Мальчик!

Я чувствовал себя уже неплохо. Только немножко побаливала голова.

— Тётенька! Я заблудился. Отведите меня домой, к маме, пожалуйста. Тётенька! Не бросайте меня!

Конечно, адреса тёти Светы я не знал. Но я помнил универмаг, парк, «чёртово колесо», пожарку. Этих признаков оказалось достаточно. Женщина села со мной в такси и довезла меня до дома тёти Светы. Ещё не успело стемнеть. А у подъезда мне совсем повезло, я сразу увидел сидящую на скамейке зарёванную Люську.

Уже за полночь я лежал в постели, уставший, обессиленный, счастливый оттого, что рядом сидит мама и гладит мою голову. Уже всё обо всём рассказано, уже даны все клятвы и обещания, уже все отруганы, обхвалены, обцелованы, прощены. Уже все успокоились. Кроме мамы, наверное. У неё лицо припухшее от слёз, глаза влажные, но всё равно счастливые. Потому что я — здесь. Папе и бабушке мы договорились ни о чём не говорить.

— Мама, а его точно поймают?

— Поймают. Туда поехала милиция. Тетя, которая тебя привезла, покажет, где этот дом.

— Мама, — спросил я, глядя в окно на небо в крапинках звёзд, — А что со мной было там, мама? Что-то было во мне такое… А? Почему я так смог?

— Смог, — грустно улыбнулась мама, — Молодец. Это не ты смог, маленький мой. Хотя… и ты тоже.

— А кто, мама? Что это было, а? А мне потом ни капельки не было страшно. Вот.

— Слава Богу — всё прошло. И ты — здесь. Ты вырастешь и поймёшь, что это было.

— Я хочу сейчас, мама.

— Мы згинцы, маленький мой. Это Зга бережёт нас. Её душа. Во многих из нас это есть. Понемножку. Но в некоторых этого больше, чем в остальных. Вот и в тебе, наверное.

— Вот и хорошо, мама, правда? — улыбнулся я, мало что понимая из её рассуждений.

— Хорошо… — задумалась мама, — Может быть, хорошо. А может быть, и не очень. Потому что ничего на свете не даётся даром. Ну, не будем об этом. Спи.

Я долго не мог заснуть. Я не хотел засыпать, я знал, как только я засну — мне приснятся они. И, как только я заснул, мне, действительно, приснились они. Трое.

Злой, зубастый крокодил. Свирепый зверь на картине. Потом, через годы я понял, что это была гиена. И хозяин дома во всей «красе». Скошенный мелкий подбородок, сливающийся с толстой шеей. Белесые глаза — алюминиевые капли. Серое лицо — почти без губ, почти без ресниц, без бровей. Нелепый нослепёшка с вывернутыми ноздрями: не совсем, вроде бы, нос… не нос — свиной пятак… не лицо — свиное рыло…