Изменить стиль страницы

Мы вступили с асфальта на тропинку, и каблучки ее перестали выстукивать дробное — "та-та-та...", а перешли на иную октаву. Она по-прежнему держала меня под руку. Несколько раз рука дрогнула, когда с каблучком случалась авария и он попадал в трещину между твердыми, как подгоревшая лепешка, кусками чернозема, и тогда она еще ниже наклоняла голову и встряхивала блестящим чубом, а под ним вспыхивали глаза, которые внезапно в темноте сделались влажными и теплыми.

Мы уперлись в заборчик детской площадки и по шуршащей траве, задевая нижние развесистые ветки, обошли ее и вышли к дому.

Анна повернулась ко мне и посмотрела туда, где электрический фонарь спорил с яркой луной, и в ее движениях и проступивших тенях под глазами обозначилась утомленность.

Я обнял ее, но талия не поддалась моей руке, как если бы я с таким же успехом обнимал мраморный столб, и губы не потянулись к моим, а сама она осталась равнодушной женщиной с льдисто-голубыми глазами, в которых мерцали искорки холода. И я вспомнил другие вечера, очень далекие вечера (бешено-веселые), такие далекие, что когда вспоминаешь, то невольно испытываешь ноющий холодок под ложечкой по тому времени, когда надо было прятаться от света окон, из которых беспокойная мать высматривает свое чадо и только и ждет момента, чтобы позвать домой. И надо идти, и не хочется, и отец-алкоголик, усмехаясь криво, глядит мутным взором, а на кухне по разводам на стене ползет таракан, и кисло пахнет щами и перебродившим квасом.

Но сейчас ничего этого не было, словно началось другое измерение, словно ты просматриваешь старый, поцарапанный киноролик. А лишь возвышался новый дом с чужими окнами, из которых никто не окликнет тебя. И когда думаешь вот так, жизнь представляется не больше чем черточкой на песке под ветром времени.

Так мы стояли под деревьями, на которых уже увядали белые цветы, а нежные лепестки устилали землю, и наши ноги втаптывали их в сырую траву, и я обнимал ее по давней памяти тех лет, а между нами была недоговоренность вечера, как холодная ледышка в кулаке, потому что тогда, за столиком и во время танцев, мы, словно сговорившись, старательно избегали одной-единственной темы — нашего прекрасного детства и юности, в которых было что вспомнить. Но мы не вспоминали, а значит, не обманывали друг друга и каждый сам себя, припасая эту тему, словно завзятые скряги, на будущее. И только однажды она вдруг заговорила о нашей классной и о Витьке, с которым сидела в одиннадцатом за одной партой и который погиб два года назад в Афганистане, невольно сведший нас не более чем на два часа на кладбище — всех тех, кого связала его судьба, потому что Витька пошел вместо какого-то майора, у которого было трое детей и который теперь пьет водку вперемешку с пьяными слезами и проклинает какую-то тепловую ракету или мину — чудо западной техники; и не вспомнить о Витьке мы просто не могли, не имели права.

Внезапно из темноты вынырнул милиционер, посмотрел, как мы топчем траву, и снова убрался под деревья, и она сказала:

— А я, представь, совсем недавно думала о тебе...

— А я знаю, — сказал я, потому что просто догадался о ее мыслях.

Но все равно это было приятной новостью. По крайней мере, в тот момент, потому что обнимающий действовал по старой заученной схеме, потому что он вдыхал запах ее волос и испытывал ностальгию, потому что... черт знает почему, голова его шла кругом.

И я подумал, а вдруг для нее этот вечер всего лишь дань прошлому в компании одноклассника.

Наверное, на моем лице все же отразилось недоумение больше, чем положено в таких ситуациях, ибо она, приподнявшись на цыпочках, чмокнула меня в щеку и сказала мягко по-матерински тем тоном, после чего ваше дело можно считать безнадежно потерянным:

— Не обижайся... все-таки у нас было что-то хорошее... Даже приятно вспомнить.

— Да, — сказал я, пытаясь затолкать горечь в себя, — было хорошее, настолько хорошее, что через столько лет героиня сочла возможным напомнить об этом герою. Спасибо.

— У нас было только хорошее! — как заклятие, произнесла она твердо. — Всегда, всегда! Ты мне не веришь?!

— Верю, — сказал я, — почему ж не верю, — и нарвался на гневный взгляд.

— Ой, Роман... — выдохнула она. — Мне почему-то всегда казалось, что все впереди, вечно... даже с тобой... подожди, подожди...

— Ну что ты, — оборвал я ее, потому что не выносил таких разговоров на грани слез, — перестань, какая теперь разница.

— Нет, нет... если бы кто-то тогда сказал, что правильно, а что нет, может, все было по-иному... — Она замолкла.

— Это было бы самое легкое, — сказал я, — самое легкое, самое простое и потому бессмысленное.

— Нет! правда! — воскликнула она. — Все было бы по-иному!

— Наверное, — сказал я.

Какой смысл терзаться тем, что тебе недоступно по природе или судьбе.

— Ты соглашаешься, ты опять соглашаешься!

— А что мне делать... — сказал я, ибо сказать было нечего и я только хотел, чтобы она успокоилась.

— Предатель! предатель! От тебя тогда все зависело.

— Это теперь только кажется, — сказал я.

— Все равно, все равно!

Но я стоял и смотрел на нее.

— Бог мой! — всплеснула она руками. — Неужели не ясно, что для того, чтобы все понять, требуется время, что отца уже нет, а я все иду по его колее, что я только и делаю, что повторяю его любимые фразы, — она сделала ударение на слове "любимые", — что я словно заводная игрушка с вечной пружиной, что я давно ни на что не надеюсь, ничего не жду... — Последние слова потонули в подозрительном всхлипывании.

И рука моя почувствовала, как талия стала податливее, и я поцеловал Анну в соленые глаза, а милиционер, наверное, стоял и подглядывал за нами из своих кустов.

Так я обрел ее, потеряв так давно, что в этот отрезок времени вместилась и клятва Гиппократа, и тринадцатилетний сын, и жизнь с женщиной, которая тоже считала меня неудачником, но в отличие от Анны не прощавшая мне ни капли самостоятельности, считая это покушением на свой авторитет, женщиной, которая требовала чаще всего денег, любви, в том смысле, как она ее понимала — "плотская", продвижения по службе, приятных и нужных знакомств с хлюстами из когорты Пятака, и еще бог весть чего, — то есть всего того, что меньше всего меня интересовало.

Но Анна...

Анна всегда была рядом... всегда...

Вы сидите один в пустой квартире. Вы прокручиваете в голове картинки: работу, приятные знакомства — женщин и тех из них, кого принято отождествлять с этим словом, вы прокручиваете карты, выпивку, разговоры, чужие идеи и нетленные образы. Вы прокручиваете, потому что так легче, потому что так заведено, потому что вам это приятно делать.

Но рано или поздно вы приходите к тому, что больше всего волнует, — возможно, просто к финишной черте.

Почти всегда я приходил к Анне. Почти всегда я представлял залитый дождем аэропорт, и беспросветное небо, и ее под этим дождем, ждущую меня. Почему аэропорт? Не знаю. Просто аэропорт, и все, и еще дождь — обязательно!

С течением времени она превратилась в образ хрупкой девочки, чуть не ставшей когда-то моей женой по причинам отнюдь не независящим от нее.

Среди ночи она проснулась и встала. Я видел, как в щелочку под дверью пролегла световая дорожка. Я лежал и слушал тишину дома. Где-то работал поздний телевизор, а за окном периодически проносились машины, отбрасывая подвижные тени деревьев на шторы. Я включил ночник, чтобы увидеть, как она войдет. Она вошла, темнея там, где положено всем женщинам, вовсе не устыдившись своей наготы, нырнула под простынь, нащупала мою руку и пробормотала: — Завтра, завтра, спать, спать, спать...

Глава восьмая

Мне казалось, что мы нация, которая почему-то стыдится тонкостей в литературе. Словно еще не настало время. Словно мы не можем говорить во весь голос. Мы как девица на пляже, прячущая себя под черным глухим купальником.