Изменить стиль страницы

— Я говорил Косцинскому, что у него только негативные взгляды, — монотонно гудел Павловский, под конец уже не столько подкрашивая, сколько перекрашивая свои собственные высказывания, — что так жить нельзя, так разрушается личность, на что он возражал, что у него существует готовая программа и что нужны только броские внешне, но пустые по существу лозунги, чтобы за ними пошел весь народ. Как пример он привел такие лозунги, как «Мир хижинам, война дворцам!», «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» и что-то еще...

Стоп!.. Память сработала.

Один единственный раз после Одессы мы виделись с Павловским в Ленинграде, у меня дома. В Одессе я одолжил у него деньги (это дало ему повод заявить следствию, что я предельно легкомысленный человек — заехал так далеко и оказался без денег!). Получив гонорар за какой-то перевод, я пригласил его к себе. Пришел он вместе с женой, в тот же день у меня оказался Александр Володин (псевдоним известного драматурга, который в судебном деле проходил под фамилией Лифшиц), тоже с женой. За столом я, действительно, говорил об инфляции слов и идей, о трескучей пустоте газет, о духовном обнищании интеллигенции. Фрида, жена Володина, насмешливо процитировала из пьесы Файко «Мандат»: «Кирюша, выгляни в окошко, не кончилась ли советская власть?», на что я ответил, что она не кончилась, но для того, чтобы она окончательно не деградировала, нужна сложная, продуманная программа, в которую входило бы...

И я перечислил, что, по-моему, должно было бы в нее войти, добавив что-то еще относительно доходчивых лозунгов.

Если раньше еще могли быть какие-то сомнения, то теперь стало совершенно ясно — уж этот разговор, безусловно, был записан магнитофоном. Этим-то и взяли Павловского: смертельно напуганный, дрожащий за благополучие своей семьи и ее достатка (а с какой стати, право, должен он жертвовать этим благополучем ради случайного знакомства?), он старался теперь припомнить все до последней мелочи: ведь он не просто лояльный советский гражданин, он еще и

советский писатель!

Контрвопросами — с разрешения Кривошеина, конечно, — я попытался натолкнуть Павловского на мысль, что что-то можно не говорить вообще, что-то смягчить, а от каких-то утверждений вообще отказаться: «Да, тут Успенский прав, я этот разговор привел неправильно».

Однако Павловский решительно ничего не слышал и моих намеков не «читал».

Вернувшись в камеру, я задумался о другом участнике разговора — о Володине. Вызывали ли его чекисты, прижали ли?.. Как выяснилось позже, и вызывали, и прижали. Он мужественно сопротивлялся, хотя и вынужден был дать ряд показаний. Однако на суде он отлично принимал мои подачи и практически дезавуировал свои показания, что, впрочем, нисколько не помешало суду внести их в описательную часть приговора.

Допросы тянулись монотонной чередой, время тянулось медленно, я начал писать детективную историю, в которой пытался использовать свой новый опыт, много читал. При следственном изоляторе существует великолепная библиотека, частью оставшаяся от старого ДПЗ (эти книги были снабжены печатями с орлами и надписями: «Г.г. арестантов просят не делать в книгах никаких помет, подчеркиваний и надписей, так как их порча лишает других возможности пользоваться ими»), частью составленная из книг, конфискованных у «врагов народа». Именно в этой библиотеке я впервые познакомился с работами Н. Бердяева («Философия свободы» и «Смысл творчества») и С. Булгакова («Свет невечерний»). У меня было ощущение, что если бы я заказал «Уроки Октября» Троцкого или «Майн Кампф» Гитлера, то получил бы их с той же обязательностью, как и другие книги. В выдаче кодексов мне, однако, отказали. Увы, говорят, что ныне порядки в этой библиотеке сильно ужесточились. Но зато, быть может, выдают Уголовный и Уголовно-процессуальный кодексы?

В ходе следствия произошли еще две очных ставки: с Гансовским и с его сестрой, Вероникой Чугуновой, незадолго до этого вышедшей замуж за Валентина Пикуля.

Вероника вела себя странно — приветливо улыбаясь мне, она давала показания по принципу чет и нечет: что-то, работающее на мельницу обвинения, что-то опровергающее какие-то другие показания, данные ею, видимо, раньше. Она была вздорной и неумной, но весьма практичной женщиной, и я не вполне понимал, для чего следствию понадобилось вызывать ее на эту процедуру.

Что касается Гансовского, то я очень боялся, что он тоже арестован. Страх этот был столь велик, что долгое время — вплоть до момента, когда я убедился, что он на свободе, — я периодически, то на прогулке в своем секторе знаменитого «колеса»

[4]

, то в коридоре возле камер, расписываясь в «журнале» в связи со своим возвращением с допроса, сомнамбулически выкрикивал: «Север!.. Юг!.. Север!.. Юг!..» Простодушные надзиратели, шипя на меня за нарушение тишины, считали меня, вероятно, чуть тронутым: им и в голову не могло придти, что один из этих возгласов мог означать человеческое имя.

Первые несколько дней после ареста Кривошеин подробно допрашивал меня о Гансовском, о наших отношениях, разговорах, переписке. Однажды он спросил меня, что мне известно о дневниках Гансовского. Я знал, что Гансовский почти ежедневно делает на машинке дневниковые записи и затем подшивает их в небольшую папку, но никогда этих записей не видел. С чистой совестью я ответил, что о дневниках мне ничего не известно.

— А вот такую, с позволения сказать, мысль он вам не высказывал? — спросил Кривошеин и, наклонившись над столом, прочел: — «Мы живем в эпоху, когда энергию и талант можно проявить только в подлости».

— Боюсь, что это не совсем правильно записано. Там вы, наверное, пропустили: «...энергию и талант можно проявить только в подлости и приспособленчестве».

— Значит, он вам показывал или читал это?

— Нет, это я написал ему в одном из писем... Я понимаю сейчас, что объективно это высказывание враждебно нашему мировоззрению, но субъективно, ощущая себя далеко не бездарным литератором и видя, как много у нас печатается безликих и серых произведений, как намного быстрее появляются в печати мои собственные поспешные, незрелые работы, как долго лежит в редакциях все то, что кажется мне удачным, — на этом фоне, внутренне, я считал эту формулу оправданной... Думаю, что у Гансовского должна быть ссылка на меня.

— Здесь ее нет.

— Тогда рассматривайте эту запись как плагиат... Мы с вами уже говорили о молодежи, на которую я оказывал невольное влияние своими резкими и часто необдуманными высказываниями. Это в полной мере относится и к Гансовскому. Хотя он лишь немного моложе меня, он всегда признавал у меня бо́льший жизненный, фронтовой и литературный опыт.

Так мы и жили...

Как я уже говорил, в 1938 году, двадцатитрехлетним лейтенантиком я познакомился с НКВД. В 1943 г., двадцативосьмилетним разведчиком-майором я свел столь же недолгое знакомство с гестапо. В первом случае я был обиженным мальчишкой, во втором — солдатом, хорошо подготовленным к встрече с врагом. И вот в 1960 году меня, зрелого человека, судьба столкнула с людьми, профессию, взгляды (а были ли у них взгляды?), методы которых я глубоко презирал, но которые тем не менее представляли

мое

государство, говорили со мной от имени и по доверенности правительства

моей

страны.

Брошенная кем-то, чуть ли не Юрием Германом, летучая фраза — «Я отвечаю за все» — никогда не была для меня только фразой. Эти слова точно передавали (и продолжают передавать) мое мироощущение, мое понимание своих гражданских обязанностей, мое отношение ко всему, что происходило и происходит в этой стране и в этом мире. Слова «стыдно быть русским» пронзили меня не своей точностью или неожиданностью, но тем, что они точно передавали то, что я ощутил в 1944 — 46 годах в Румынии, Венгрии, Югославии, Австрии, а затем в октябре 1956 года и в августе 1968 года в Ленинграде, слушая радио, читая газеты. Только духовный скопец или безнадежный циник попытается объяснить ненавистью к своей стране этот стыд, это ощущение своей причастности к позорному преступлению. Увы, 25-го августа 1968 г., в воскресенье, я сидел у себя дома за письменным столом, не подозревая еще о том, что происходит в этот момент на Красной площади, но вечером, услышав по радио о демонстрации семи смельчаков, я всей душой был с ними и за них, и на этот раз мне было стыдно оттого, что я в этот момент оказался дома.

вернуться

4

«Колесо» — сооружение во дворе «внутренней тюрьмы», напоминающее собой лежащее колесо со «спицами» — высокими и глухими перегородками, отделяющими друг от друга отдельные секторы для прогулок заключенных. В центре «колеса» в месте его «втулки» находится площадка для «прогулочного» надзирателя.