Изменить стиль страницы

С

: (яростно) Прекратите!.. Вы знаете, где вы находитесь?

Е

.: Конечно. У следователя ГПУ.

С

: Не ГПУ, а КГБ.

Е

.: А разве между ними есть какая-нибудь разница?

С

: Молодой человек, я могу через десять минут получить у прокурора ордер на арест, и тогда вы очень нескоро выйдете отсюда.

Е

.: (умиротворенно) Вы знаете, каждое утро, просыпаясь, я думаю, где я буду обедать и где ночевать. Вы сразу решите все мои проблемы.

С

: (в бешенстве) Пошел вон, мерзавец!

При встрече после освобождения Еремин подтвердил, что моя реконструкция довольно близка к истине.

Однако далеко не все допросы проходили на столь высоком идейном уровне. В этом я убедился, когда меня привели на первую очную ставку: по другую сторону дивана, который в день моего ареста стоял возле окна, а теперь, переместившись к боковой стене, разделял два стула, на дальнем от двери сидел молодой (тогда) ленинградский критик Павловский. Я сел на второй стул, находившийся возле самой двери, в углу.

А. И. Павловского я знал лет пять или шесть, но издали. Ближе мы познакомились осенью 1959 года в одесском доме творчества, где он отдыхал вместе с женой и сыном, а я оказался случайно и неожиданно для себя. В столовой мы сидели за одним столом.

Недели две мы интенсивно общались вплоть до его отъезда. Разговоры шли, главным образом, о литературе и, видимо, взгляды и позиции наши совпадали, иначе вряд ли общение наше продолжалось бы и позднее, в Ленинграде.

И вот маленький, в очках с сильными линзами, очень несчастный, Павловский глухим голосом, избегая смотреть в мою сторону, заговорил о том, что хотя конкретного содержания моих антисоветских высказываний он не помнит, но они носили отчетливо враждебный характер.

— Позвольте, Алексей Ильич, не объясните ли вы мне, — начал я, — как можно, не помня содержания...

Меня тут же перебил Кривошеин:

— Вопросы вы можете задавать только мне, а вы, — он посмотрел в сторону Павловского, — вы можете отвечать на них только с моего разрешения.

Надо сказать, что следственные органы и суд в нашей стране по традиции, идущей, вероятно, еще из допетровской России, относятся к законам как к делу совершенно домашнему. У нас и сейчас, когда мы, наконец, восстановили социалистическую законность, чуть перекосившуюся в годы «культа личности», можно расстрелять человека, применив закон, принятый не только много позже совершения преступления, но даже после того, как суд первой инстанции «провозгласил» свой приговор, опираясь на действующее законодательство. Так произошло, например, в 1962 г. со знаменитым делом валютчиков Рокотова-Файбишенко, первоначально приговоренных Верховным судом РСФСР к 15 годам заключения. Сведующие люди рассказывали, что добрейший Никита Сергеевич рыдал от огорчения и возмущения:

только

15 лет! Слезы главы партии и правительства — существенный законодательный фактор. В статью 88 Уголовного кодекса срочно внесли изменение, дело по протесту Руденко — генерального прокурора и главного блюстителя законов в нашей стране — было пересмотрено судом в новом составе, прошения о помиловании с должной твердостью отклонены, и мерзавцев, воткнув им в рот по резиновой груше (последнее желание приговоренного к смертной казни?), уволокли на «исполнение». Так два валютчика вошли в историю отечественной юриспруденции как опровержение древней русской поговорки: «Закон назад не пишется».

Где уж тут толковать о правах и защите интересов обвиняемого, в особенности в тех случаях, когда к нему уже применена «мера пресечения» — заключение под стражу, которой пользуются у нас с поистине русской щедростью.

При аресте у меня немедленно отобрали Уголовный и Процессуальный кодексы и «Закон об уголовном судопроизводстве в СССР», с которыми я ходил в Большой дом, как католик с молитвенником на воскресную мессу. Адвокат, по нашему законодательству, допускается к делу лишь по окончании следствия (да и то только с 1959 года; по старому УПК вопрос о допуске защитника решался непосредственно судом), обвиняемый, оказавшись под арестом, полностью лишается юридической помощи. Наши юридические знания измеряются, как правило, величинами отрицательными, и следствие этим широко пользуется, совершая великое множество как мелких, так и крупных беззаконий. Одна из наиболее распространенных в наши дни форм нарушения закона состоит в том, что следствие (да и суд тоже — в политических делах, во всяком случае) полностью игнорирует все факты, говорящие в пользу обвиняемого .

— Нас это не интересует, — неоднократно заявляли мне и Кривошеин и Рогов. — Наша задача — исследовать вашу вину. Вашими добродетелями будет заниматься суд.

Как выяснилось позднее, мои «добродетели» интересовали суд не в большей мере, чем следствие, но этими заклинаниями следователям удалось в значительной мере ослабить мое сопротивление.

На первом же допросе после ареста я потребовал возвращения мне отобранных у меня кодексов, выдачи письменных принадлежностей и разрешения покупать или получать газеты. Через неделю после ареста, когда я возмущенно напомнил следователю, что в периоды самой черной реакции «Что делать?» и «Дети солнца» были написаны в Петропавловской крепости, а бо́льшая часть «Развития капитализма в России» — в той самой тюрьме, где теперь держали меня, Рогов вообще не понял, о чем идет речь, а Кривошеин, усмехнувшись, спросил:

— Уж не хотите ли вы сравнить себя с Чернышевским и Горьким? — произнести имя Ленина он не рискнул.

— Нет, — ответил я. — Я даже не хочу сравнивать тюремный режим в царской России с нынешним.

Может, только потому, что в этот момент в кабинет вошел Шумилов и Кривошеин не без сарказма передал ему содержание разговора, мне в тот же день выдали карандаш и — по счету — десятка два листиков, вырезанных, видимо, из упраздненного «Журнала суточного наблюдения за заключенными». Название это придумано мною, но как иначе можно было бы назвать эти листки с типографской шапкой:

ЖУРНАЛ № «....».......... 194 г. Стр. №

и ниже двадцать четыре линейки, обозначенные временем от 00.00 до 24.00.

Или это были те клетки, в которых я расписывался каждый раз, возвращаясь от следователя? Весь журнал был закрыт аллюминиевой пластиной с небольшим прямоугольным вырезом с правой стороны. Когда я отказался подписаться в неизвестном мне документе, возникло волнение. Выводной привел корпусного, корпусной — дежурного помощника начальника следственного изолятора, а тот бегал совещаться, очевидно, со своим прямым начальником. Наконец, закрыв журнал листами бумаги сверху и снизу и придерживая их шестью руками, чтобы я не сдвинул их и на миллиметр, мне показали целую строчку: «такой-то выведен к следователю в такое-то время и возвращен в камеру в такое-то».

Но ни получения газет, ни возвращения кодексов я так и не добился до конца следствия.

— Главные новости я всегда сообщу вам сам, — заявил Кривошеин, — а с кодексом можете знакомиться у меня во время допроса.

Мне тогда не пришло в голову воспользоваться очень мощным в условиях следствия оружием: голодовкой и отказом отвечать на вопросы следователя. И я, конечно, не мог требовать у Кривошеина кодексы всякий раз, когда у меня возникали сомнения в законности тех или иных его «следственных действий», тем более, что такие сомнения возникали зачастую уже в камере, по окончании допроса.

Так или иначе, но Павловский, не помнивший конкретного содержания моих антисоветских высказываний, принялся вспоминать: Успенский выражал недовольство отсутствием в стране демократии, негодовал по поводу однопартийной системы, раздраженно говорил о партийном руководстве и руководителях партии, а я разглядывал его страдальческое лицо и пытался понять, каким образом из этого, судя по всему, недурного человека чекисты смогли выбить подобные показания. И дело не в том, что то, что он показывал, не соответствовало истине. Напротив, все верно, именно вокруг этих проблем крутились наши разговоры в Одессе, как и вокруг партийно-административного засилья в искусстве и науке. Говорили мы на пляже, с глазу на глаз. В Ленинграде мы, практически, не общались. Каким образом он вообще попал в поле зрения КГБ?