Изменить стиль страницы

Против моей воли.

Изображение то и дело возникало в памяти, и когда Мишка, кивнув мне подбородком, задал этот глуповатый вопрос: „Чего?“ — я только помотал головой — старался стряхнуть изображение с глаз.

И тут только вдруг сказал себе ясно (несмотря на то, что заметил приподнятое Мишкино настроение еще полминуты назад): Мишка целиком и полностью поглощен впечатлениями от разговора с женой, — и ничем более.

Мне стало чуть-чуть лучше — во всяком случае, сошли на нет подозрения, что он знал, что я старался подслушать его.

„По поводу телевизора… может тебе просто померещилось?“.

Неожиданно для самого себя, я вдруг улыбнулся — блуждающе.

— Твоей теще лучше?

— Маме Свете? Да, слава Богу. Маша уже завтра приедет — совершенно точно.

Поддаваясь какой-то странной слабости (в сознании), я спросил его, радуется ли он первому, второму или просто приятному разговору. (Я был до сих пор отягощен психической атакой, — которую, вполне возможно, изобрел сам.

А как насчет Мишки? — подсказал предательский голосок. — Если эти две женщины в телевизоре разговаривали с ним…).

„Нет, стоп, остановись! Не смей даже думать об этом!“ — я едва сдержался, чтобы не прокричать вслух…

— …так что познакомитесь, — с энтузиазмом скрестив пальцы рук, Мишка принялся разминать костяшки.

Мы вышагивали по тротуару мимо огромного пятизвездочного отеля; часть подъездной площадки — слева от вращающихся дверей — была оборудована под „спортзал на воздухе“ — тренажеры стояли прямо под открытым небом.

Из-за поворота показалось весьма любопытное средство передвижения, отделанное настолько витиевато и импозантно, что, сколько ни описывай, — так или иначе, пропустишь какую-нибудь деталь. Если же говорить коротко, это был каретный кузов, поставленный на четыре колеса, с молочно-белыми полированными панелями и золотистым узором, оборудованный двигателем; однако „модернизированная“ часть имела, скорее, сходство с автомобилем годов двадцатых — так, например, стальные крылья — тоже молочно-белого цвета — огибали колеса четко по окружности и имели маленькие штативы, на которых стояли шаровидные половинки фар. Спицы колес слились от движения в сверкающий секторный диск; сплошной.

Я встал как вкопанный: водитель, сидевший перед кузовом, за огромным рулем, был одет в просторное белое одеяние. Я успел разглядеть также узкий подбородок и глаза под полями шляпы.

Мишка обернулся и посмотрел на меня. От его неожиданно довольной улыбки меня и вовсе забил озноб.

— Что с тобой, Макс? Испугался каретомобиля?

— Что? — я прикрыл рот; проглотил слюну.

Мишка рассмеялся — конечно, он подумал, что я переспросил, потому что услышал небывалое слово.

— Да-да, мы так здесь называем эту штуковину — каретомобиль. Увеселительная прогулка для туристов… Макс, ты нервничаешь? Что-то не так?

— Что?

Мишка подошел ко мне и положил руку на плечо.

— Что с тобой такое?

„Нет, этого просто не может быть. Не может быть. Миш, неужели тебе ничего не напоминает эта белая одежда? А впрочем, так ли уж она очевидно должна о чем-то напоминать… Может быть, я все слишком преувеличиваю?“.

Я не знал ответа на этот вопрос, однако впервые ясно сказал себе: я должен узнать, — во что бы то ни стало. Выходит, мне следовало поговорить об этом с Мишкой? Да, пожалуй; как бы трудно это ни было.

Тут я почувствовал настоящую досаду и неприязнь к нему — за то, что он до сих пор не сделал ни единого намека — о нашем прошлом; ни речью, ни мимикой, ни взглядом — так словно бы и не помнил ни о чем. „Он, конечно, очень талантливо прячет в себе. Не подает виду — и так естественно у него это получается. Может, это и правильно“.

Я, однако, был абсолютно уверен, что рано или поздно Мишка сорвется.

Все это, впрочем, проскользнуло в моей голове секунд за пять.

Я тряхнул головой.

— Ничего. Каретомобиль, ты сказал?

— Да. Местный „Авто***“ закупил эти штуковины в Турции. В Кемере они более всего популярны.

Бросив взгляд на свою руку, я заметил конвульсивно дергающийся мизинец. Я хотел сказать Мишке: „Водителю, наверное, неудобно весь день кататься в этом… белом одеянии“, — но передумал, и после у меня осталось чувство, будто я остерегся дать намек на…

…Предвестников табора.

А потом я опять сказал себе, что это белое одеяние не могло сказать Мишке ровно ничего. „Вот если бы он видел то, что видел я из окна кинотеатра… А может быть и в этом случае у него не возникло бы и толики ассоциации? Но почему? Потому что те люди, катившие белый катафалк, были не слишком-то и похожи или просто для Мишки не много-то значат эти воспоминания, и он уже не то что почти все позабыл, но просто не придает им значения, что, положа руку на сердце, еще хуже. Поэтому-то он и не выказывает теперь никаких намеков…“………………………………………………………

………………………………………………………………………………………………

VI

Это выглядело настоящим парадом кофеен и ресторанов. Удивительно, насколько сильное и завороженное впечатление полной, совершенной свободы производил этот небольшой переулок (я почувствовал, как клубок мыслей в голове начинает распутываться).

Летние парусиновые шатры „кафе-на-воздухе“ крепились к „головным“ ресторанам — как приставные лестницы в самолетах, — и под каждым шатром дефилировала какая-то свежая, чарующе торжественная жизнь из смеха, жестов и самых разнообразных декораций: стеклянных орхидей и кокосов с ввинченным неоном, потолочных проводов с синими и желтыми светящимися бабочками, небольших ванночек, из которых черпали пунш…

Оранжево-синее пламя на поверхности воздетого коктейля отразилось сначала в наружном стекле первого этажа, затем в нескольких зеркалах позади, и словно бы старалось растопить серебряный холод ресторана.

Проходя мимо шатров, за Мишкой, я увидел блистающий велосипед на штативе.

„Не твой ли это „Орленок“, с которым ты так оригинально помирился пятнадцать лет назад?“.

Тревога.

Нет, конечно, это был не „Орленок“ — современный горный велосипед, выставленный в качестве декорации.

Тревога сменилась удивлением — а потом я почувствовал прежние искры, — мне казалось, я могу прикоснуться к каждой детали и человеку на этом светозарном переулке — стоит только протянуть руку. Под шатрами — случайность каждого движения, расхожесть, — между тем, убери хоть одну составляющую — хоть один предмет или человека — и общая целостность окажется разрушенной.

(Армия белых пиджаков.

Фильм, который я смотрел пятнадцать лет назад, — это была очередная серия „Midnight heat“, — я вспомнил ее, вспомнил зеленое сукно игрового стола и город-государство из фишек, вспомнил саму игру и рулетку, Хадсона и рыжеволосого наркокурьера. Да, тот эпизод, помнится, заворожил детское воображение — и теперь, спустя пятнадцать лет, мне казалось, я в момент проникся им, вычленив самую суть лишь одним-единственным кадром, но испытать я сумел ровно все те чувства, которые мелькали во мне в течение нескольких минут созерцания пятнадцатилетней давности, чувства в сумме и целостности — в одно короткое мгновение настоящего.

И более того, мне показалось, что этот единственный кадр объединил в себе все мое детство — как если бы я, сделавшись частью фильма, оказался последней деталью, объединившей всю киноленту. Хадсон, с которым Стив Слейт сражался подавляющее большинство серий „Midnight heat“, представлялся мне тогда не просто злом, но и тотальным порабощением — там, где присутствует совершенная свобода, найдется и тотальное порабощение, они существуют бок о бок, всегда; и я жаждал разрушить порабощение, но тогда мне этого не удалось: я был не в силах победить Хадсона; сам.

Я проиграл — когда смотрел серию.

Сегодня, снова на короткое мгновение испытав совершенную свободу, я знал, что постепенно обретет форму и тотальное порабощение, — да оно уже, по всей видимости, начало ее обретать — учитывая все то, что я увидел по приезде.