Изменить стиль страницы

Моя мать еще долго читала ему нотации, но, кстати говоря, ни разу не пригрозила нажаловаться его отцу ни завтра, ни послезавтра, никогда. Похоже, когда дядя Вадик напивался, он в прямом смысле слова переставал для нее существовать (так, по крайней мере, она всегда утверждала). Потом все же пошла спать, — а Мишка нет, он сидел еще очень долго, без электрического света, и все ел крошки.

Поверх оконных занавесок луна пролила на его кудрявую шевелюру мучнистое гуашевое пятно.

Позже он скажет мне, что в ту ночь под лунным светом у него случилось поэтическое настроение.

* * *

Полночная вспышка моего брата явилась предвестником настоящей беды — напрасно мы старались забыть.

II

Я открыл глаза.

Я сделал глубокий вдох… прерывистый.

Я приподнял голову.

…И все это одновременно. В эту ночь мне, похоже, не снилось никаких снов, так что я быстрее, чем обычно, вынырнул на поверхность, в явь. Свежий солнечный свет — точно такой же, как вчера, — вместе с ветром проникал в комнату; оконная форточка была отворена настежь; занавески раздувались переменчивыми цветочными запахами; холодными.

Сейчас утро? Безусловно.

Который теперь час? Скорее всего, около девяти.

И тут я услышал знакомые звуки радио «Маяк», сулившие разочарование. Увесистые, вкрадчивые на каждом тоне, опускавшиеся в самое нутро…

Но все же что-то изменилось.

Что-то? Нет, изменилось главное — теперь я мог определить, откуда они доносятся. С лукаевского участка. Совершенно точно.

С лукаевского? Быть такого не может, никогда бы не подумал! И все же факт оставался фактом.

Но было и еще что-то. Этот странный стук, частый, но неровный, похожий на удары молотка, — стук, перемежавший завороженные тона «Подмосковных вечеров». Доносился он откуда-то со стороны леса.

Я повернул голову и посмотрел на Мишкину кровать. Она была застлана.

В предбаннике слышались шаги моей матери. Я позвал ее. Открылась дверь в смежную комнату, и в ноздри мне ударило горячим запахом риса, очень тугим, едва ли не удушающим; мне стало неприятно.

— Что такое? Ты проснулся?

— Да. Завтрак скоро?

— Через десять минут.

— А где Мишка? Он что, вообще не ложился?

— Ложился, но уже встал.

Это было странно — даже когда он ложился в одно время со мной, то, обыкновенно, еще спал, когда я просыпался; теперь, выходит, он побил все рекорды: лег гораздо позже, а встал раньше.

— И где он? На «верхотуре»?

— Нет.

— Нет?..

— На улице, на участке.

Я вскочил и принялся одеваться, но предчувствие, гнавшее вперед, лишило меня всякого отчета, и я, когда уже был полностью одет, понял, что произвел, наверное, странное впечатление.

— Что такое? Куда ты так?.. — осведомилась мать.

— Э-э… я просто хочу кое-что проверить, хорошо?

— Ты на улицу?

— Да. Но мигом вернусь. К завтраку вернусь, — я махнул рукой.

С Мишкой я столкнулся на крыльце. Он со мной не поздоровался, опустил голову и шагнул в дальний угол.

— Ты здесь?

Он не ответил.

— Если ты здесь, то кто на «верхотуре»?

— На «верхотуре»? — он обернулся, — с чего ты решил, что там кто-то есть?

— Слышу! — и в подтверждение своих слов резко указал в сторону леса, но крыльцо-то располагалось с противоположной стороны дома, так что получилось, будто я указывал на дверь, из-за которой недавно появился.

Когда мы подоспели на место, нам все уже было известно — если приглядеться, с проездной дороги можно было увидеть, что происходило возле леса: Лукаев махал топором из стороны в сторону с таким остервенением, так широко, что казалось, в каждый удар по «верхотуре» (а вернее сказать, по тому, что от нее к этому моменту осталось), — он вкладывал всю свою накопившуюся злобу. Если бы он хоть раз промахнулся, то, скорее всего, по инерции долбанул бы себе топором по сухожилию или еще куда-нибудь.

Стоит ли говорить, что мы опоздали — напрочь? Ничего уже нельзя было спасти. От «верхотуры» не осталось даже фундамента — Лукаев вывернул из земли все четыре бревна и разрубил их на части; они же были хотя и чрезвычайно толстые, но гнилые, и поддались сразу. Все остальные доски тоже были переломаны. Только к номеру Лукаев не притронулся, никак его не покорежил, а просто отбросил в сторону, в траву.

— Чт… что вы… — стоя шагах в трех от останков «верхотуры», Мишка таращил глаза на Лукаева; ближе не подходил, но зато его поза приняла какой-то нелепый даже с точки зрения пластики вид: спина сгорбилась, подавая все тело вперед, но шея наоборот прогнулась назад; под подбородком образовались желваки.

Лысина Лукаева сверкнула на солнце; брови изогнулись, будто он отхлебнул кипятка.

— Вы что-то совсем обнаглели, чертовы пастеныши, — он сказал это ровным, низким голосом, но в то же время и сварливо, и медленно обтер рукавом пот с лица, очень тщательно, как делают это после чрезвычайно тяжелой работы, — шумите здесь постоянно по ночам, возле «верхотуры». Спать не даете.

— Это неправда! Мы не шумели! — закричал я.

— Да?.. А по дому моему тоже не кидали камнями, хотите сказать?

Я весь подобрался.

— Так вот знайте, если еще раз так сделаете, я вам руки и ноги пообломаю, слышали? — Лукаев сплюнул, почесался и отправился восвояси. Обернувшись ему вслед, я мог видеть удаляющуюся спину, как всегда чрезвычайно сутулую; рубаха между выдающихся лопаток сильно пропиталась потом, и от этого складки на материи были едва заметны. Топор, зажатый в руке, то и дело ударял обухом Лукаеву по икре — через шаг; выглядело это довольно неловко, более того, нелепо, а мне в свете нынешних обстоятельств стало от этого противно.

Что Мишка пришел в настоящую истерику, и говорить нечего — он бегал вокруг обломков «верхотуры», рвал на себе волосы и дергался так, словно его пытали раскаленным железом. Я же, напротив, будто бы в контраст этой жестикуляции, стоял и не двигался, и мрачно смотрел прямо перед собой: я знал, что если хотя бы чуть-чуть подвину взгляд вперед, обязательно наткнусь на краешек какой-нибудь поломанной доски, на печальный отголосок своего хулиганства — в конечном счете, это я ведь был во всем виноват. И чего мне тогда приспичило кидать по лукаевской крыше!

Но вместе с тем я чувствовал, как в моем теле начинают просыпаться и волны эгоистичного облегчения. Наступил исход, пренеприятный, но все же…

Теперь, когда Лукаев нам ответил, вопрос был закрыт, исчерпан. Мы получили vendetta.

«Теперь можно глубоко вздохнуть и начать жизнь сначала», — как любила говорить мать.

Стоит ли говорить, что Мишка не разделял этой перспективы?

III

После драматичного эпизода с гибелью «верхотуры» Мишка исчез; не очень надолго, всего-навсего на несколько часов, однако его и впрямь нигде не было: я оставил его одного возле деревянных обломков (сначала звал завтракать, но он и слышать ничего не хотел, так что я, поняв, вконец, бесплодность всех усилий, отправился домой один), — а когда вернулся через полчаса, Мишки уже и след простыл; попробовал немного порыскать по окрестностям, но успехом мои поиски не увенчались.

Разочарованный я вернулся домой.

— Ну так где он там? Что, так и не собирается завтракать идти? — поинтересовалась мать.

— Не знаю. На «верхотуре» его уже нет.

— A-а… ну все ясно — опять мозги заезжают. Спрятался куда-то.

— С чего ты взяла?

— Будто сам не знаешь или это в первый раз.

Все верно. Мишка и правда любил «ныкаться», когда бывал обижен, и обнаружить его было просто нереально.

— И не ищи его, лучше иди делом займись.

Заняться делом означало сесть под дерево и читать (между прочим, помогать по дому или в саду мать никогда меня не заставляла).

И раз она сказала «заняться делом», то теперь будет тяжеловато отвертеться. Я приуныл — без Мишки было совсем скучно.

— И что, действительно Лукаев вашу «верхотуру» поломал? — спросила вдруг мать.