Изменить стиль страницы

— А у тебя он есть — штаб?

— Конечно. И не один.

— Где?! — я уже не в силах был умерить охватившее меня возбуждение; оттого кричал.

— Я знаю два штаба: один стопроцентный, другой… ну… процентов на восемьдесят. Стопроцентный я тебе не покажу — мне он, возможно, самому еще понадобится, хотя бы даже и от тебя заныкаться, так что это мой личный штаб будет. А вот тот, который процентов на восемьдесят, пожалуйста, в него, наверное, и поедем. Он очень хороший, меня там всего один раз засекли и то только потому, что солнце было и звонок сквозь траву блес…

— Давай, давай, быстрее, быстрее поехали. Где это находится?

— На последнем пролете.

— Стоп. Если это у старых ворот, то…

— Да нет же, в противоположной стороне, на большом кругу. Возле бордового дома, помнишь?

Я не помнил, потому что редко бывал там, — мне же не разрешали далеко заезжать, — но конечно ответил, что прекрасно помню.

— Как поедем? По главной?

— Ну уж нет. Вот если мы по главной поедем, тогда-то нас точно слопают. Давай на большой круг!

Главная дорога «разрезала» поселок на две равные половины; большим кругом называлась другая дорога, чуть менее пригодная для машин и огибавшая поселок со стороны, противоположной той, где находилась «верхотура».

Но не успели мы и пяти метров проехать по большому кругу, как вдруг на мои руки, сжимавшие руль, легли две другие руки, более сильные и тугие, принадлежавшие человеку, за секунду до этого материализовавшемуся перед моим велосипедом. Тень человека почти целиком слилась с тенью ближайшего дома — только черный круг головы, оставшись, выглядывал из прямоугольника-трубы на крыше, — словно некто застрял в дымоходе по шею.

Если бы даже лицо не осветилось фонарем, я все равно распознал бы Перфильева — как всегда на меня пахнуло странной смесью земли и йода, и от этого запаха хотелось почему-то рассмотреть, не перепачканы ли чем его руки.

Он и раньше ловил меня вот так, чтобы пошутить и поиграть, но на сей раз было какое-то изменение, едва уловимое, но я сразу его обнаружил. Шестым чувством? Пожалуй; и я понял: он не играет.

— Ну-ка остановись. Чё рыпаешься, а? Если еще хоть движение сделаешь, я тебе все ребра переломаю.

Я обомлел.

— Ну-ка говори, ублюдок, зачем кинул по лукаевскому дому, — в его голосе я услышал сухую жестокость.

— Это… не я…

— Ах вот оно что? Не ты? Это ты своей матери будешь мозги полоскать, а мне нечего. Если мне еще раз на тебя нажалуются, убью. Понял?..

Он резко выпустил руль и прошел мимо.

Я впервые видел, чтобы дядя Сережа говорил вот так, без капли шутливости, которая ему обыкновенно была присуща, но с угрозой, самой настоящей, и жестокостью; сухой жестокостью. Оказывается, и этот добрый человек не просто знал такие «страшные» слова, вроде «убить», «ублюдок», но даже, подобно моему дяде Вадику, мог их использовать, спрятав всякую веселость, точно ее никогда и не было… и от дяди Сережи, оказывается, можно было схлопотать. Я не в силах передать, какая тоска меня взяла после этого неожиданного открытия, сделанного буквально на пустом месте, — тогда, когда я меньше всего ожидал его сделать, — дядя Сережа остановил меня и как всегда в таких случаях я ожидал «ласки», а получил «удар по носу». Наверное, так чувствует себя кот, ни с того ни с сего получивший пинок от горячо любимого хозяина. И хотя мне не отвесили подзатыльник, это, пожалуй, было еще только хуже — я не получил разряда, который помог бы мне выплеснуть наружу мое страшное горе.

Я стоял, глядел в случайную точку на дороге, мимо посверкивавшего в сумерках велосипеда (я и не заметил, как уронил его на землю), — краснел и насильно проглатывал рыдания — насильно, но в этом имелись свои плюсы, ведь Димка начал бы поддразнивать меня.

Но он тоже, конечно, опешил от увиденной сцены.

— Что такое случилось?.. Что ты натворил?.. — залопотал он торопливо, но я сделал короткое движение рукой: прекрати, мол.

— Что ты сделал? Ты можешь сказать, а?.. Только не распускай нюни. Если не хочешь говорить, то поехали уж!..

И только он успел договорить, как в спину мне ударил влажный ком воздуха, а потом меня стукнули ладонью по плечу; Серж пронесся чуть вперед (его клетчатая рубашка вздыбливалась на спине и дрожала от продувающего ветра), — и осалил еще и Димку.

— Эй, Серж, ну как, ты осалил там кого-нибудь? — послышался сзади голос Пашки. Он как всегда отстал от своего друга метров на десять.

— Да! Димку с Максом.

— Ага! Постой-ка, держи Макса, я врежу ему за сегодняшний вкладыш. Будет знать!

— Да не стоит время терять, поехали. Уже пять минут прошло, осталось за все про все пятнадцать. Нам Мишку главное поймать.

(В «Салки на великах» мы играли на время — один кон длился двадцать минут).

Все же, чтобы сбежать от них, я рванул в ближайший поворот.

— Эй, стой, урод! — закричал мне вслед появившийся Пашка.

— Да не теряй ты время, говорю!

— Ну как же, он потом с Мишкой будет, прикроется.

— Пускай! Что он тебе так сдался? Поехали!..

Я продолжал во всю крутить педали, все больше отдаляясь от них, и ничего уже после этого не смог расслышать.

VIII

В нашей проездной компании Димка был, пожалуй, самым любопытным человеком, а это его (по поводу эпизода с Перфильевым) «что ты сделал?.. Если не хочешь говорить, то поехали уж!..» — вовсе не означало, что он не был так уж заинтересован, — напротив, раз Димка не стал настаивать, значит, почувствовал интерес вдвойне. Значит, стало быть, пойдет околичностями, осторожнее, лишь бы только ничего не сорвалось: выведать, что я там такое натворил, «что даже такого мягкого и доброго человека, как дядя Сережа, охватила…» сухая жестокость, — словом, хитрости Димке в этом деле было не занимать; я знал, что не вывернусь теперь.

С его стороны — для достижения своей цели — проще всего было рассказать об этом странном выпаде остальным — так Димка и поступил. К концу кона (!) все уже всё знали, — все: Ольку и Мишку он сумел отыскать еще быстрее, чем это сделали водившие; в результате на меня полетели груды вопросов.

Я бросил взгляд на Димку, маячившего теперь чуть в стороне. Он так перевозбудился, что даже пластырь на его очках открепился с одной стороны, и марля, готовая уже выпасть, бередила глаз тонким ворсистым краешком; в белке проступили слезящиеся алые сосуды; больной зрачок, сверкавший воспаленной радостью, смотрел куда-то в основание носа.

Боже, как я ненавидел Димку в этот момент!

Я переглянулся с Мишкой: делать было нечего…

* * *

Разумеется, Олька оказалась единственной, кто в полной мере осознал всю «тяжесть» этого проступка.

— Ты кинул булыжником по лукаевскому дому? Для чего?

Я молчал. Олька повернулась к Мишке.

— И ты это допустил?

— Я говорил ему, что не надо этого делать. Отговаривал. Он не послушал.

— Ах вот оно что — не послушал! Несильно ты его, видно, отговаривал.

— Не обижайся.

— Да мне что! Расхлебывать-то вам теперь!..

Такой Олькин ответ Мишку, разумеется, не удовлетворил, но разговор он замял — до поры до времени, — а именно, до того момента, как мы стали расходиться.

Тогда он нагнал Ольку возле самой калитки и принялся что-то доказывать, стремительно, ожесточенно. Его тень под светом фонаря слилась с тенью Олькиного домика, и только черный круг головы выглядывал из прямоугольной трубы на крыше. Слов я не мог разобрать — это походило на разговор за стеной в соседней комнате, но было ясно, что речь шла обо мне: Мишка то и дело размахивал руками и тыкал указательными пальцами в мою сторону; а «человек, застрявший в дымоходе» нелепо вращал головой — словно старался высвободиться…

Снова и снова я вглядывался в эту «сочлененную» тень, и у меня перехватывало дыхание.

— Макс! — услышал я Мишкин оклик, но если бы тень моего брата в этот же момент не отделилась от тени дома, я, скорее всего, никак бы не отреагировал.