Изменить стиль страницы

У прославленного писателя нет ни дома, ни пристанища. Он странствует по миру с неразлучным чемоданом. В чемодане умещается все необходимое для жизни. В том же чемодане хранится и та дань роскоши, которую по слабости человеческой все еще платит Николай Васильевич. Он давно отрешился от всех соблазнов, не может расстаться только с парой-другой щегольских сапог, – к ним с юности питает неудержимую страсть автор «Ревизора».

Вольной птицей живет этот человек, освободивший себя от бренного имущества: так легче странствовать, то отправляясь надолго в прекрасное далеко – в Италию, то спеша оттуда на свидание с родиной.

Если же случится Гоголю быть в именинный день в Москве, тогда накрываются в погодинском саду самобранные столы.

Николай Васильевич зовет гостей лично и записками, через друзей и знакомых. Никто и сегодня не забыт. А именинник, сидя в комнате, отведенной ему в мезонине погодинского дома, еще раз тщательно просматривает список приглашенных. В списке значатся люди самых разных верований, вкусов и возрастов. За именинным столом сойдутся даже те, кто не встречается друг с другом по причине несогласия и вражды в убеждениях. Никто, кроме Гоголя, не умеет собирать у себя такие пестрые сборища оседлых москвичей и заезжих в Белокаменную людей. Пусть себе витийствуют и шумят – Николаю Васильевичу все к делу.

Когда в Италию, в Рим, заехал профессор эстетики Николай Иванович Надеждин и поспешил к Гоголю, предвкушая разговор о высоких материях, Гоголь, прежде чем гость успел слово молвить, возьми да и огорошь эстетика:

– А каковы ныне, Николай Иванович, в России цены на хлеб?

Возмутился профессор Надеждин такому ничтожеству интересов и, возвратившись на родину, долго с негодованием о том рассказывал; до высоких материй разговор с Гоголем так и не дошел.

Впрочем, не всегда докучает людям расспросами Николай Васильевич. На иного будто и внимания не обратит, а пройдет время – вдруг всю жизнь человека расскажет, весь его характер, все его привычки опишет. А коли разойдется в веселый час, доберется до всей родни и до самой тещи.

– Да откуда вам все это знать, Николай Васильевич? – едва отдышавшись от смеха, спросит собеседник. – Вы, помнится, с Мефодием Петровичем словом не перекинулись… Откуда вы это взяли?

– Вы при случае сами проверьте, – отвечает Гоголь. – Ей-богу, не умею выдумывать. На грош воображения не имею.

Проверит любопытный человек – и изумится: у Мефодия Петровича и теща точь-в-точь такова, как описывал ее Гоголь… Уж нет ли здесь какой магии или магнетизма?

Николай Васильевич все зорче присматривается к людям. Никого не пропустит. Недаром так тщательно перечитывает он список приглашенных к именинному пирогу. Список похож на пышный букет, собранный искусным садовником. Садовник перемешает в букете все краски, все оттенки, к главенствующим цветам добавит для аромата неказистой с виду мелочи или какой-нибудь пахучей травки – и не отступится до тех пор, пока не отразит в букете все разнообразие природы. Так и в списке у Гоголя; кого тут только нет!

Перво-наперво – зван на обед Сергей Тимофеевич Аксаков вместе с сыном Константином. Сергей Тимофеевич живет с многочисленным семейством в Москве так, словно никуда не выезжал из дедовой усадьбы. Вокруг московского дома и на задах раскинуты всякие строения – амбары, конюшни, погреба, людские, баня… Вся разница против деревенского обихода та, что по вечерам непременно едет Сергей Тимофеевич в театр, а еще чаще в клуб и занимает привычное место в карточной комнате. Но и днем не бездельничает кряжистый старик: день отдан книгам, приему друзей и размышлению.

А подле отцовского кабинета шумит молодая жизнь. Константин Аксаков, пройдя через Московский университет, познал многие увлечения, побывал и в гегельянцах и, по дружбе с Виссарионом Белинским, участвовал в «Московском наблюдателе» – в том самом журнале, который был когда-то облачен Виссарионом Белинским в обложку цвета надежды. На журнал обрушилось безденежье. Медленно, но верно душила его цензура. Умер «Московский наблюдатель», едва начав обновленную жизнь в зеленой обложке. Теперь Константин Аксаков, отряхнув прах немецкой философии, проповедует новую, московскую веру, окрещенную славянофильской.

Николай Васильевич Гоголь проявляет к молодому человеку горячий интерес. Чуть прищурившись, слушает он, как взывает Константин Сергеевич к святой старине, к блаженным патриархальным временам и к непорочности прадедовых нравов…

Зван на именины и неутомимый московский писатель Михаил Николаевич Загоскин. Этот хитрец против Аксаковых умом много проще. Объявил министр просвещения граф Уваров спасительную формулу благоденствия России: православие, самодержавие, народность, – последнее, конечно, надо понимать в смысле приверженности к православию и самодержавию, – и Загоскин, руководствуясь этой формулой, выпускает роман за романом. Понаблюдать за ним особенно любопытно автору «Мертвых душ».

А коли зван Загоскин на именины, непременно приедет, даром что не может забыть многих обид автору «Ревизора». Приедет Михаил Николаевич и поклонится имениннику по русскому обычаю, опустив руку долу…

В пламенной любви к древнерусским обычаям ни в чем не расходится Загоскин с новорожденными славянофилами. А кое в чем прочем готов поспорить. Московские славянолюбцы, отведав исконно русской кулебяки или стерляжьей ухи, любят туманно помечтать о древних земских соборах, собиравшихся во время о́но на святой Руси. Мечтают они о соборах в пику тлетворному Западу с его тлетворными парламентами. В западных парламентах – вражда, распри и злоба, в русских земских соборах – по крайней мере в мечтаниях видится – нерушимое единение православного царя с православным и смиренномудрым русским народом.

Но писатель Загоскин хоть и пишет романы преимущественно исторические, однако не видит никакой нужды углубляться в пыль веков. От Адама любит русский человек бога, царя и богоданных господ помещиков. На том стояла, стоит и будет стоять Русь. Никакой другой истории не надо.

Но все это пустяковые споры. Михаил Николаевич Загоскин, чуждый мечтаний, до них вовсе не охотник. Наоборот, он готов биться в первых рядах против перебравшегося в Петербург Виссариона Белинского. Житья нет от него порядочным людям. И Загоскину тоже. Крушит, разбойник, всю петербургскую благонамеренную литературу и успевает послать стрелу в Москву – не в бровь, а прямехонько в глаз маститому писателю Загоскину.

Когда сотрут в порошок этого санкюлота, тогда, пожалуй, вновь обнаружатся у московских единомышленников некоторые, правда несущественные, расхождения. Кондовые славянофилы полагают, что всю критику русской словесности желательно поручить московскому профессору Степану Петровичу Шевыреву. Он, как Илья Муромец, разит чудище, именуемое западной культурой.

А Загоскину на Шевырева наплевать: у него свой испытанный советчик – граф Бенкендорф. Шевырев, часом, еще и завраться может, а граф Александр Христофорович не подведет…

Не следовало бы, пожалуй, осторожности ради, ехать Загоскину на Девичье поле – никогда не был благонамеренным автор «Ревизора», – но так и подбивает неуемное любопытство: вся Москва шумит о «Мертвых душах».

Только один Гоголь об этом, пожалуй, не подозревает и все еще верит, что счастливцы, побывавшие на чтениях «Мертвых душ», хранят доверенную им тайну. Нашел, прости господи, чудаков! Да каждый, кто хоть одним ухом слышал о чтениях поэмы, потом неделю визитирует по знакомым и незнакомым: «Представьте, Гоголь на днях опять читал из своего нового создания… Престранное название, однако: «Мертвые души». Как это понимать?»

Перед немногими слушателями уже явились на чтениях поэмы и Чичиков, и Манилов, и Собакевич, и Коробочка, и Плюшкин. Когда читал Гоголь у Аксаковых или у Погодина, встречали героев поэмы неудержимым смехом. Кажется счастливцам, внимающим Гоголю, что отделены они, московские просвещенные люди, неизмеримой далью от чудищ, коптящих небо в какой-то неведомой губернии. Но неужто и в самом деле все это только смешно? Может быть, потерял чутье Михаил Петрович Погодин, так ревностно отстаивающий исконно русские начала?..