Изменить стиль страницы

Если же абсолютная идея проявляется в определенных исторических данностях, то всякий протест против этих исторических условий становится наивным и бессмысленным, как борьба против самой абсолютной идеи.

Так родилась знаменитая формула: что разумно, то действительно, и что действительно, то разумно.

Теперь заговорил Виссарион Белинский:

– Действительность! Я встаю и твержу: действительность! Ложусь спать и повторяю: действительность! Осознаем, друзья! Самая ограниченная действительность лучше жизни в мечтах. Новый мир нам открылся! – продолжал Виссарион Григорьевич. – Я понял, что в истории нет произвола, нет случайностей. Каждый момент необходим, истинен и свят!

Иными словами – каждый момент жизни общества исторически обусловлен.

Но здесь-то и подстерегал его капкан. Историческая обусловленность отнюдь не исключает вмешательства и воздействия людей. А Виссарион Белинский, борец по природе, теперь отказывался во имя догмы от возможности борьбы. Именно в это время он сам для себя сковал цепи.

Философия никогда не была для него, как для других, гимнастикой ума. Кровная любовь к родине и народу руководила им во всех исканиях. Учение Гегеля кажущейся стройностью своей вселяло веру в гармоническое будущее. Белинский ринулся навстречу призрачному, обманчивому свету, возжженному Гегелем.

Все без исключения философы, каждый по-своему, пытались лишь объяснить мир. Еще не родилась научная философия, которая поставит своей задачей изменить жизнь.

А пиршества ума в комнатушке у Белинского продолжались. Иногда делали дальние вылазки. Тогда собирались на Маросейке, у Василия Петровича Боткина. Сын богатейшего купца, он сидел днем в торговых амбарах в качестве доверенного приказчика или ездил по ярмаркам, а в свободное время был очень склонен и к философии и к изящной словесности.

У Боткина собирались те, кто примыкал ранее к кружку Станкевича. Самого Николая Владимировича уже не было в Москве. Из-за злой чахотки он только что покинул родину.

Не было в Москве и Александра Герцена. Вместе с Николаем Огаревым он мечтал в университетские годы о том, чтобы создать новый союз, по примеру декабристов. Немецкая философия, полная туманных, абстрактных формул, решительно для этого не годилась. Герцен и Огарев обратились к французским энциклопедистам. Они увлекались первыми манифестами утопического социализма. Жизнь грубо прервала эти занятия.

В Московском университете Герцен писал кандидатское сочинение на тему «Аналитическое изложение Солнечной системы Коперника» – в Крутицких казармах, куда был посажен арестованный университетский кандидат, ему предложили вопросные пункты, составленные по всем правилам полицейской науки. В университете молодой человек горячо мечтал о счастье человечества – в Крутицких казармах ему прежде всего предложили стать предателем собственных друзей. Поклонника социальных утопий Фурье и Сен-Симона отправили для начала в Пермь, из Перми в Вятку, из Вятки во Владимир. Николая Огарева сослали в отчее имение.

Словом, ни Герцена, ни Огарева тоже не было в Москве. Все способствовало тому, чтобы Михаил Бакунин победно высился на пустырях, оставшихся от прежних студенческих кружков. Правда, у него уже начались столкновения с Виссарионом Белинским. Бакунин жаловался на Виссариона в письмах к Николаю Станкевичу. Станкевичу и прежде приходилось заарканивать этого неподатливого бунтаря; ведь и прежде именно Белинскому часто казалось, что можно умереть от бесплодных рассуждений, которые прикрывали либо вялость мысли, либо отсутствие воли, либо боязнь глянуть в подлинную жизнь.

Теперь воскрес Виссарион Белинский. Когда собирались у Боткина в его уютных, с тонким вкусом обставленных комнатах, снова гремел его голос:

– Ты пойми, Боткин, я гляжу на действительность, столь презиравшуюся мною в прошлом, и трепещу таинственным восторгом… Из нее, из действительности, ничего нельзя выкинуть, в ней ничего нельзя охулить и отвергнуть, ибо только в ней залог будущего развития. Осознай, Боткин, ее разумность!

Василий Петрович привычно щурился: мало ли было и раньше крайностей, в которые впадал Виссарион… И тогда Белинский с пятками румянца на бледных, впалых щеках простирал руку к Бакунину.

– Мишель, приведи его в царство истины!

Михаил Александрович глядел на Белинского, чуть-чуть улыбаясь, а в глазах его появлялся едва приметный холодок.

– Ты, Виссарион, прав, конечно, – говорил он, – главная беда наша в том и состоит, что мы совершенно оторвались от нашей русской жизни и не построили еще того внутреннего идеального мира, который мог бы служить нам прибежищем от ударов чуждой и беспрестанно окружающей нас жизни…

– Стало быть, спасаться на необитаемый остров? – Белинский задыхался. – Ты дьявол в философских перьях…

– И этим идеальным миром, по крайней мере для меня, – продолжал Бакунин, не обратив ни малейшего внимания на слова Белинского, – будет религия…

– Медового пряника захотел, пророк лукавый?

– Религия и философия, – закончил Бакунин, – вот единственные формы познания истины.

– А я плюю на твою истину, коли тебе философия дороже человека! Будь проклят ты, философ без сердца!

Глава третья

В то время случилось почти чудо. Благонамеренный, но захудалый московский журнал, оставшийся без сотрудников и без подписчиков, попал в руки Белинского. Типографщик-издатель предложил ему права полновластного редактора и грошовую оплату. Но Виссарион Григорьевич взялся бы работать день и ночь без всякого вознаграждения – перед ним снова открывалось журнальное поприще!

Перейдя в руки Белинского, «Московский наблюдатель» скинул унылую желтую обложку и оделся в зеленый цвет надежды. Это произошло в 1838 году.

По зову Белинского в журнал пришла молодежь – и прежде всех Михаил Бакунин.

Частые размолвки не мешали содружеству. Правда, журнал оказался новым поводом для споров. Бакунин хотел главенствовать, но натолкнулся на железную волю молодого редактора. Виссарион Григорьевич уже понял, что этот виртуоз формальной диалектики, проповедующий обращение к действительности, лично для себя охоч строить воздушные замки. Ни одно начатое им дело не было закончено – Бакунин всему предпочитал словесные фейерверки. Никто не умел так пламенно звать к героическим подвигам во имя любви к человечеству, но призывы начинались и кончались напыщенной фразой.

Бакунин говорил. Белинский засучив рукава работал. Он готовил номер обновленного журнала. Бакунин переходил от одного проекта к другому, обещая журналу поток философских трактатов, а написал единственную статью, в которой обосновал пресловутый тезис Гегеля. Так и появились в этой статье программные строки, в которых отразилась природа бесплодного философского созерцания:

«Что действительно, то разумно, и что разумно, то действительно».

Но неужто все существующее непременно разумно? Это утверждение давно вызывало недоумения и нападки. Самому Гегелю пришлось давать пространные разъяснения. Однако читатели «Московского наблюдателя» ничего об этом не узнали. Другое дело, если бы кому-нибудь удалось заглянуть в конспекты Бакунина, составленные им при изучении трудов Гегеля. В одном из них Бакунин записал: «Гегель говорит, что под действительностью не может быть понимаема всякая повседневная действительность, которую он признает призрачною, а лишь такая действительность, в которой исключены все призрачные, преходящие явления…»

Почему же в статье Бакунина в «Московском наблюдателе» не появилось ни одной из этих оговорок? Может быть, в таком случае нельзя уже было бы безоговорочно писать о «прекрасной русской действительности»? Или нужно было бы счесть «призрачной» власть самого императора Николая Павловича?

Бакунин был азартным игроком. Никто не умел так легко и убедительно рассеять любое сомнение в непреложности гегелевской системы. Для вящей убедительности он прибегал к аргументам, которые являлись не столько положениями Гегеля, сколько плодом его собственного вдохновения… Ведь только он один был знатоком подлинных сочинений прославленного философа.