Изменить стиль страницы

– Я авторитет! – повторял Михаил Александрович, заговаривая сомневающихся.

Он был самолюбив и деспотичен. Даже дружественные к нему люди в шутку, но, конечно, в отсутствие пророка, говорили:

– Бакунин требует не только согласия с собой во взглядах, но даже одинакового взгляда на погоду и общего вкуса к гречневой каше…

Бакунинская статья стала программой обновленного журнала. Белинский уверовал в формулу разумно-действительного. Невероятное совершилось. Борец и воин по природе сам наложил на себя насильственный обет примирения. Критик утверждал, что всякий момент жизни велик, истинен и свят, как необходимый этап в историческом развитии общества. Он уверял, согласно догме, что дисгармония будет преодолена в гармонии. Но, должно быть, у Виссариона Белинского не было терпения ждать наступления этой неведомой гармонии. Признавая в теории существующую русскую действительность исторически обусловленной, сам он на практике ее взрывал, воюя со всеми литературными холопами. Любая рецензия его была щедро начинена порохом.

Таков был этот философ: мирясь, он не мог не бороться. Он служил выстраданной вере, проклиная ее и скрежеща зубами.

Станкевич писал ему из-за границы, советуя почаще смотреть в синее небо – образ бесконечного, – чтобы не впасть в «кухонную действительность». Таково было впитанное в замкнутом кружке брезгливое отношение к реальной жизни. Это была именно та порочная традиция, против которой взбунтовался Виссарион Белинский. Теперь уж никто не мог его заарканить. Он отвечал, что в небе, разумеется, легче увидеть образ бесконечного, чем в кухне. Но он, Белинский, не боялся житейской прозы, какова бы она ни была.

Когда в Москву на короткую побывку приехал из ссылки Александр Герцен, он застал друзей страстно увлеченными учением Гегеля. Было похоже на то, что образовался невиданный философский монастырь. Все брошюры, выходившие в Германии, где только упоминалось имя Гегеля, выписывались и зачитывались до дыр. Белинский вел яростные споры с Бакуниным и, едва расставшись, слал ему письма, которые сам иронически, но не без основания, называл «диссертациями». У философов образовался свой язык, непонятный для непосвященных.

Александр Герцен приехал много передумавший, много испытавший, столкнувшийся лицом к лицу с гнусным произволом. Когда он об этом заговорил, ему отвечали формулой Гегеля.

Предстояла, очевидно, жаркая схватка. Не с Бакуниным, конечно, который вовсе и не был склонен говорить о низменных явлениях действительности. Ведь и в родном Прямухине он, витая в философских эмпиреях, ни разу не остановил взгляда на участи собственных крепостных крестьян…

А по Гегелю крепостное право можно было отнести к явлениям призрачным, и формула разумной действительности снова становилась беспорочной. Не было никакого смысла упражняться в этой схоластике с Михаилом Бакуниным. Схватка предстояла с Виссарионом Белинским.

Друзья-противники долго присматривались друг к другу. Герцен то участвовал в спорах Белинского с Бакуниным, то принимал на себя их общие удары, то, покинув философский монастырь, бродил по знакомым московским улицам. К ночи чаще попадались навстречу бледные, истощенные люди в лохмотьях. Они возвращались после работы в свои подвалы. Из окон особняков лился яркий свет. Герцену казалось, там ростовщики, купцы, фабриканты пересчитывают золото, купленное кровью подневольных рабов. Кандидат Московского университета, значившийся в полицейских бумагах как «смелый вольнодумец, весьма опасный для общества», наяву слышал звон этого проклятого золота.

Иногда Герцен читал приятелям отрывки из своих сочинений. В сцене, озаглавленной «Пролетарий», английский сапожник, живущий в величайшей бедности, беседует с подмастерьем:

Мы сутки целые должны работать,
Чтоб хлеб иметь насущный.
Есть для других науки, книги,
Досуг чем хочешь заниматься,
Для них раскрыт весь мир господень,
И от избытка притупились их
Желанья вялые. А нам что на
Замен всего ограбленного дали?
Работу тяжкую и униженье.

По замыслу автора, этот сапожник, основатель секты английских квакеров, встречается с сыном могущественного лорда Вильямом Пеном. Молодой лорд порывает все связи с миром аристократии, чтобы вместе с единомышленниками переселиться в Америку и построить там новую, справедливую жизнь.

– Твой герой обретет это счастье в Америке? – спрашивали Герцена нетерпеливые слушатели.

– Не думаю, – отвечал автор драматических сцен. – Да и был ли способен к этому квакер-фанатик? – Герцен задумчиво поглядывал на свою рукопись. – Меня интересует в этих сценах отнюдь не история, а социальная правда. Ведь везде, во всем мире, господа, отходящее старое теснит возникающее юное… – Он постепенно увлекся и заговорил с присущим ему жаром: – Везде мы видим разрыв двух миров, везде две противоположные нравственности с ненавистью глядят друг на друга.

И уже забыты были английские квакеры. Автор призывал подумать о русской жизни. Не выдуманный герой, а сам Александр Иванович Герцен, познавший в скитаниях русскую жизнь, говорил с будущими читателями от имени подневольных русских людей:

– А нам что на замен всего ограбленного дали? Работу тяжкую и униженье…

Так говорил молодой русский писатель Александр Герцен, по-своему продолживший страстную речь Александра Радищева.

Встречи с Белинским происходили почти каждый день. Пробил час решительного объяснения.

– Итак, по-вашему, надо принять как сущее всю нашу действительность? – начал Герцен.

– Безусловно, – хмуро отвечал Белинский.

Герцен вспылил. Он приводил одно за другим вопиющие преступления власти. Белинский слушал не перебивая.

– И реальное зрелище угодливого холопства, и казнокрадство, и шпионство, и бесправие, и стоны истязуемых, и муки голодных – на все это нужно глядеть сложа руки?!

Белинский помолчал, только судорога прошла по его лицу.

– Выслушайте меня и поймите, – твердо отвечал он. – Жизнь развивается и будет развиваться, независимо от того, нравится или не нравится нам та или иная историческая данность.

– Какое непостижимое, трагическое заблуждение! – воскликнул Герцен.

– Таково мое убеждение, – спокойно отвечал Белинский. – Против убеждения никакая сила не заставит меня написать ни одной строчки. Мне легче умереть от голода, я и без того рискую этак умереть каждый день… – Он горько улыбнулся.

– Ну вот вам еще один, последний аргумент, – начал Герцен после длительного молчания. – Я буду сражаться вашим же оружием. Вы говорите – наша действительность, как и всякое историческое бытие, разумна. Пусть на минуту будет так. Но в таком случае и борьба с нею будет не менее разумна и оправданна. Не так ли?

– Это было бы проявлением прекраснодушия. В нем, может быть, много чувства, но нет ни крупицы разума…

Друзья, ставшие противниками, расстались.

Казалось, споры молодых людей шли о философии. По существу – в московских закоулках шли поиски путей для познания и устроения жизни. Но где же пролегал этот путь?..

Герцен вернулся из Москвы в ссылку, во Владимир. Белинский переехал в Петербург. Для него наступили месяцы страданий, сомнений, тяжелой внутренней борьбы. Гегелевская смирительная рубашка трещала по всем швам, однако все еще держалась.

…Мартовское петербургское солнце раньше заглядывает в комнату, отведенную Виссариону Белинскому в тихой квартире Заикина, и позже оттуда уходит. Масленицу сменил великий пост, а Павел Федорович все еще готовится к поездке в Берлин и никак не может решиться. К прежним его сомнениям каждый день присоединяются новые, но он избегает понапрасну тревожить своего постояльца.

Виссарион Григорьевич с утра стоит у конторки и пишет, быстро отбрасывая исписанные листы. Когда онемеет рука, он расхаживает по комнате. На столе, как память прошлого, лежат старые книжки «Московского наблюдателя». Нет-нет да и взглянет на них усталый человек.