Изменить стиль страницы

– Заходите, Павел Федорович. Искренне вам рад… Вот от безделья опять занялся садоводством, – говорит смущенно Белинский. – Неисправим, грешный человек.

– А я все сомневался, можно ли к вам, – отвечает Павел Федорович Заикин, несмело присаживаясь к столу. – Поверите, с утра размышляю. Может быть, вы какой-нибудь шедевр мысли созидаете, а тут я… Сохрани бог от такой неделикатности… А вдруг, опять же думаю, вовремя угадаю?

– Угадали, угадали, Павел Федорович! Бездельничаю и за то себя кляну.

– Что так? – заботливо спросил Заикин.

– Можно бы сослаться на нездоровье и тем оправдать свое малодушие, – в раздумье отвечал Белинский, – но что толку в этих оправданиях!

Он замолчал и снова взялся за лейку. Павел Федорович нерешительно поерзал на стуле и, деликатно кашлянув, наконец решился приступить к делу:

– А не надумали ли чего-нибудь, Виссарион Григорьевич, касательно моей просьбы? Катнули бы мы с вами в Берлин…

– И рад бы, милейший вы мой Павел Федорович, да жена не пускает…

– Опять изволите шутить?

– Нисколько, – совершенно серьезно ответил Белинский. – А жена моя – старая, кривая, рябая, злая, глупая старуха, сиречь подлая словесность Булгарина, Греча, Сенковского, Полевого и прочей нечисти…

– Да плюньте вы на них!

– Не могу! Мне – и умереть на журнале. Чернила выйдут – собственной кровью писать буду…

– О господи! – всполошился Павел Федорович. – Слушать и то страшно! Нешто хватит вас на всех разбойников? Поедемте-ка лучше к немцам, пока у меня деньги есть… И я всепокорнейше прошу вас удостоить меня чести одолжиться ими бессрочно…

– Одним словом, предлагаете спасаться бегством?

– Да какое же бегство! Все просвещенные люди в Германию едут. Благоустроенная страна, глубина мысли и порядок! Ну, а вернемся – никуда от вас ни Булгарин, ни Греч не убегут. Слезно умоляю, Виссарион Григорьевич, едемте!

Белинский молчал.

– Ну вот, – вздохнул Павел Федорович, – не хотите мне великое одолжение сделать и меня в сомнение ввергаете… Как я один поеду? А кроме вас, не вижу и не хочу другого попутчика. А коли в сомнение впадаю, опять колеблюсь: если не в Берлин, то, может быть, в мою Рассыпную податься?

– И то дело. Не мешает помещику свои деревеньки знать. Поди, управитель-то давно ваших мужиков заездил?

– Ну, какой у меня управитель! Кое-как старостой обхожусь. Может быть, и поехал бы я в Рассыпную, Виссарион Григорьевич, только опять же нерешительность меня одолевает. – Он наклонился к Белинскому и сказал тихо: – Мне мужикам-то будет стыдно в глаза смотреть. Приехал, мол, последнее отбирать… Хоть бы скорее от Секретного комитета какие-нибудь решения вышли…

– Впервой от помещика такие надежды слышу. Приличнее чего-нибудь ждать от комитета вашим крестьянам.

– А я об этом самом и говорю. Думал было когда-то им освобождение дать – решимости не оказалось. Освободить-то освободишь, а как сам после этого в подозрительные попадешь! И торговать живыми людьми – совесть не позволяет. Да и время не то… Просвещенный век! Уж лучше, если бы по распоряжению свыше…

– А коли этого распоряжения не будет?

– А коли не будет, будем помаленьку дальше разоряться. Сижу я, часом, и опять же размышляю: много ли лет мне до конечного разорения осталось?

– Вы бы вместо того сами за хозяйство взялись – и вам бы и крестьянам прямая польза!

– И в это, Виссарион Григорьевич, не верю. Хозяйствовать-то тоже уметь надо, а учиться поздно…

– Ну, так службой займитесь.

– Разве я не пробовал? Честный человек у нас на службе непременно до запоя дойдет или сам держимордой станет. А у меня ни к тому, ни к другому влечения нет… Лучше уж так существовать, в мечтаниях…

– О чем же мечтать-то, Павел Федорович? – Белинский пристально посмотрел на собеседника. – Какие могут быть спасительные от прозябания мечты?

– Да этакие неопределенные, конечно, и разные… Ну вот, к примеру, вдруг, представьте, начнется у нас порядочная жизнь… «А где, спросят, Павел Федорович Заикин пребывает? Ну-ка, сударь, вызволяйте отечество!» А как же, Виссарион Григорьевич, вызволять, коли нас только повиновению учили? Опять неразрешимое недоумение…

– Так! Так! – с ожесточением подтвердил Белинский. – Одним словом:

Толпой угрюмою и скоро позабытой,
Над миром мы пройдем без шума и следа,
Не бросивши векам ни мысли плодовитой,
Ни гением начатого труда…

– Это, если не ошибаюсь, Лермонтова стихи? – неуверенно спросил Заикин. – Зажигательные слова! Когда сам читал, кажется, голову поднял: проснитесь, мол, милостивый государь мой Павел Федорович, опамятуйтесь! Ну, а вечером, как водится, опять в преферанс играл и крепко обремизился, должно быть, от дневных волнений… Мы уж и внимать поэтам неспособны. Да не к нам и обращены те слова… Найдутся другие люди. – Он помолчал, глядя в сомнении на Белинского. – Однако же опять назревает вопрос: сыщутся такие или нет? А впрочем, пока что катнем-ка, Виссарион Григорьевич, в Берлин?

Получив решительный отказ, Заикин поднялся и на пороге обернулся.

– Прошу покорно извинить за глупые речи. Что делать! Философия – модная болезнь… А коли увидите господина Лермонтова, передайте ему глубокую благодарность от безвестного анонима: нечасто приходится переживать волнения сердца… Прошу не опаздывать к обеду.

Дверь тихо закрылась. Павел Федорович умел жить и двигаться совершенно бесшумно.

Белинский долго стоял у окна. Казалось, он внимательно наблюдал уличную суету.

– И вот плоды ваших прекраснодушных порывов, господин Лермонтов! – вдруг громко сказал Виссарион Григорьевич.

И надо бы продолжать спор с поэтом, давно мысленно начатый, но тут вспомнились Виссариону Григорьевичу деспот и палач самодержец, виселицы, кнут и плети, жандармы всех рангов, предводители дворянства, исправники, земский суд и священнослужители – жалкие лакеи власти, служащие не за страх, а за совесть или купленные по дешевке… Вот что противостоит в жизни философским схемам, сулящим неведомую гармонию в неведомом будущем.

А ему пишут из провинции, что имя его становится известным и там. И ссылаются все на того же «Менцеля» – статью, которая впервые вышла за его подписью в «Отечественных записках».

Но не тешат автора эти вести. Кажется, он был бы рад, если бы слали ему брань и проклятия. Странный автор, негодующий на одобрение, удивительный философ, жаждущий хулы…

Должно быть, такой задался сегодня день. Рука не поднимается, чтобы взяться за перо. Не прибудет ни единой строки в начатой статье…

Виссарион Григорьевич отыскал старую журнальную книжку и снова прилег на диван. На обложке «Московского наблюдателя» выставлен 1838 год, и сама запылившаяся обложка манит зеленым цветом надежд, которым не суждено было сбыться.

Белинский перелистывает страницы и, скользя по ним глазами, совершает безрадостное путешествие в былые годы.

Вот она, злосчастная статья Михаила Бакунина, казавшаяся в свое время откровением:

«Система Гегеля венчала стремление ума к действительности:

Что действительно, то разумно; и

Что разумно, то действительно, —

вот основа философии Гегеля».

Так именно и напечатано в журнале. Две строки, представляющие формулу истины, выделены особо…

А далее следуют решительные выводы, сделанные автором статьи:

«Счастье не в призраке, не в отвлеченном сне, а в живой действительности; восставать против действительности и убивать в себе всякий источник жизни – одно и то же; примирение с действительностью, во всех отношениях и во всех сферах жизни, есть великая задача нашего времени, и Гегель и Гёте – главы этого примирения, этого возвращения из смерти в жизнь… Будем надеяться, что новое поколение сроднится, наконец, с нашею прекрасною русскою действительностью…»

Так прямо, без всяких оговорок, и сказано в статье: прекрасная русская действительность!