Изменить стиль страницы

Григорий поднялся и направился к двери, но Ануфриев остановил его.

— Попрошу без горячки. — И губы у него властно отвердели. Вас частенько одолевает гнев, а он, как известно, плохой советчик. Отсюда, — он поднял вверх указательный палец, перегибы случаются разные. Следует не спеша все взвесить, изучить, посоветоваться. В чем-то вас поправим, в чем-то его. Теперь насчет фотографии. Разве ваша функция вешать и снимать фотографии передовиков? Мы сами разберемся и сделаем выводы.

Григорий вышел хмурый, взъерошенный. Что стало с Колькой, Ануфриевым, во что он превратился? То, как павлин, распустит перья и любуется. То пыхтит, как индюк…

Понимал Григорий: у начальника цеха заботы покруче, помасштабней, чем у мастера. Но, в конце концов, он может справляться или не справляться с ними, соответствовать или не соответствовать, однако к чему ломать свои прежние, чисто человеческие качества? А если б его назначили директором завода, так он что, стал бы в постели со своей женой Глашей на «вы» разговаривать и шпарить ей фразами из передовиц? Неужто вот эдак можно измениться до неузнаваемости? Или Ануфриев и не был другим, просто за суетой и беготней Григорий не разглядел его?

Видно, все или почти все было у него на лице написано, если попавшийся навстречу бригадир Чередниченко сочувственно спросил:

— За что это ты схлопотал?.. Да плюнь, не расстраивайся! Если каждая цаца будет нам пудрить мозги, а мы переживать, то надо немедля бежать на кладбище и заказывать место. Плюнь, обойдется!.. Кстати, как думаешь, мне сейчас к нему лучше зайти или попозже?

— Да плюнь, какая разница! — усмехнулся Григорий и пошел дальше, оставив мордастого, здоровенного бригадира в недоумении.

— Вот человек, ему добра желаешь, а он… — наконец нашелся Чередниченко. — Погоди.

После возвращения из командировки Григорий развернул бурную деятельность. Внешне она не была связана с его прямыми обязанностями. Но разве можно, воочию убедившись, что совершенно простые вещи влияют на производительность труда, отказаться от соблазна использовать их в своем родном цехе? Григорий сговорился с заводским бюро эстетики, обработал кое-кого из хозяйственников, и цех сделали, чуть ли не показательным — кругом веселая, бодрящая окраска, музыка в обед…

Ануфриеву эти преобразования пришлись очень по душе, он старался изо всех сил, поддерживал, помогал…

— Даже когда нас здесь не будет, люди вспомнят, что Панкратов с Ануфриевым внесли свой вклад в создание нового облика цеха, — говорил он и улыбался мечтательно.

— Что за глупости! Не в том ведь дело, — возражал Григорий, но бесенок, живущий почти в каждом человеке, призывал хоть к маленькому розыгрышу. — И потом, нормировщик не столь яркая фигура, как начальник цеха, вряд ли я уцелею в чьей-нибудь голове.

— Что вы, что вы, Григорий Александрович, — умилялся его наивности Ануфриев. — Не на должности или ранги, а на свершения память людская сильна. Напрасно вы беспокоитесь, совершенно напрасно.

Разыгрывать Ануфриева было легко, а потому не интересно. Как охотиться, скажем, за курами в курятнике.

Еще давным-давно Ануфриев где-то вычитал, будто одна и та же мысль, одно и то же слово воспринимаются по-разному, в зависимости от того, кто их произносит. Став начальником цеха, он решил, что ему полагается почаще высказывать свое мнение, ибо в нем нуждаются, и резонанс теперь обеспечен. Когда Григорий слушал его, то представлял циркового силача, который манипулирует огромными пустотелыми гирями, принимая их за полновесные и ожидая рукоплесканья зала.

Больше всего Григория пугало и раздражало топтание на месте. Восходить, восходить… Не красного словца ради он говорил об этом Зое. У станка ему удалось достичь многого. Сложнейшие чертежи, хитроумные детали — чего только не выпадало на его долю. И он не подводил. Его фотография красовалась не на какой-то там цеховой, а на заводской доске Почета. Лишь недавно ее потихонечку сняли, потому что он из бригадиров перекочевал в нормировщики и стал совсем иным человеком; как фамилию сменил. Естественно, не возбраняется попасть на эту самую Доску и в новом качестве, попадай на здоровье, но помни: за всю историю завода ни один нормировщик не заслужил такой чести.

— Без работы нашей, сынок, никуда. Она во как необходима, — старый нормировщик Федосеев проводил ребром ладони по горлу и печально смотрел на Григория, пришедшего к нему подучиться. — Норма может быть выше, может быть ниже — все зависит от того, как на нее взглянуть. Мы с тобой должны идти по крутому бережку и тянуть норму посередке, чтобы и государство в выигрыше осталось, и рабочий. Но ведь что получается, сынок? Когда государство что-то недовыигрывает, теряет по малости, это проскальзывает незаметно, никто нас не хватает за шиворот, не орет благим матом. Только совесть наша безутешной вдовой пригорюнивается. А ежели наоборот? Ежели мы повышаем нормы и конкретных людей по карману хлопнем? Э, тут порой врагами обзаведешься, как клопами. Поедом тебя есть будут. Или явно, или исподтишка — на кого наскочишь.

Григорий спорил с Федосеевым, утверждал, что рабочие всегда поймут, растолкуй лишь им хорошенько. Федосеев печально улыбался: блажен, мол, кто верует. Был он сед и морщинист, хотя едва за пятьдесят перевалило.

— Наш хлеб и сладок, и горек одновременно, — говорил он. — Что ж, никто нам его не навязывал, сами выбрали. Только ежели качнет тебя, потянет приспосабливаться, петлять, юлить — лучше сразу уйди, не порть песню.

Случай с токарем Останковым встревожил Григория. Повозмущавшись нерешительностью и мягкотелостью Ануфриева, который постарался замять эту историю, он написал заметку в заводскую многотиражку. Прежде ему уже приходилось писать; его заметки о делах и планах бригады оперативно печатались на первой полосе газеты. На сей раз редакция не спешила с публикацией. Григорий разворачивал номер за номером, но своей заметки не находил. Он терялся в догадках, переживал и, в конце концов, отправился к редактору.

Тот встретил, его любезно, осведомился о здоровье, а когда Григорий объяснил, зачем пришел, редактор, молодой, круглолицый, сдвинул брови, поскучнел и затеял длинную беседу о нетипичных ситуациях и необходимости тщательной проверки критических сигналов трудящихся, на что редакция, увы, не всегда располагает временем.

Так Григорий и поверил во всю эту трепотню, рассчитанную на детсадовский возраст. Нетипичные ситуации могут стать типичнейшими, если сразу же не ударить тревогу. И потом, что за ответ: нет времени. Как это нет? На всякие «ура! ура!» время находится, а вот в глубинку влезть — ах, заняты?! Уж он так не оставит, ему тоже известны законы советской печати. За подобный подход кое-кто дотла сгорал. Пусть редактор не считает, будто он недосягаем для простого нормировщика. Слава богу, перед истиной все равны.

Ему, кажется, удалось не только расшевелить, но и напугать редактора. Побледнел, губы прыгают. Скуку с лица, словно дым ветром, согнало. Не привык, видать, к жесткому разговору. Открою, лепечет, редакционную тайну, хотя это у нас не принято. Открывай, милостиво разрешил Григорий, ему-то что.

И опять его ткнули носом в Ануфриева! Оказывается, получив заметку, редактор позвонил начальнику цеха и попросил уточнить факты. Ануфриев сказал, что все тут покрыто мраком, что писанину Панкратова лучше выбросить в корзину, иначе в цехе может возникнуть нежелательная реакция. Если же Панкратов обратится снова, нужно найти какую-нибудь отговорку, но на него не ссылаться.

— Вот и все, — выдохнул облегченно редактор.

— Зачем же сослались на Ануфриева?

— Но вы же потребовали конкретного ответа!

— Допустим… Могли бы сказать, что занимались проверкой, и факты не подтвердились.

— Но ведь это была бы ложь! — Пушистые брови редактора негодующе взметнулись вверх.

— А врать со слов Ануфриева что, чище? Или чужая ложь к вам не пристает? — тихо спросил Григорий. — Славно живете. Малина, да и только… Вы о Томасе Карне слышали?