Изменить стиль страницы

Бородин нетерпеливо махнул рукой.

— Не о том вы говорите, не о том! Какой был Петр Иванович в семье, как он работал, чем привлекал, притягивал к себе друзей, родных — вот что надо!

— Семья-то у нас получилась короткая. И года не наберется. Даже детей не успели завести. На фронт Петр отправился с первым призывом… А жили мы ничего, не хуже других, может, и лучше. Незлобив Петр по натуре, чтобы там пить или руки распускать — упаси боже. Всегда спокойный, тихонький, зря дурного слова не скажет. Иные ухари над ним посмеивались: какой, дескать, мужик, ежели без драки да балагурства. А он отвечает: по мне дело — так сурьезное, драка — так крупная, на пустяки себя тратить жалко.

— Превосходно, Анна Михайловна, превосходно! А кем работал Петр Иванович?

— Да вы ж, небось, знаете. Бригадиром-хлеборобом, как и я сейчас. Земля его понимала, слушалась, умел он с ней обращаться. Идти бы ему в гору, не произойди война.

— Вижу, любили его…

— Возможно, и любила, да времечко все смыло. От Васи у меня вон дети какие, институт скоро закончат, глядь, и внучата пойдут. Душа здесь установилась прочно, не стронуть.

— Что вы все — Вася да Вася, — поморщился Бородин. — Вот уж поистине — святая простота!

— А как же! Столько прожито-пережито вместе. Разве от этого хоть чуточку в сторону отойдешь?

Бородин поднялся, подхватил сумку и, втянув свою шею-антенну в плечи, шагнул к порогу.

— Пойдемте, Анна Михайловна.

— Куда еще?

— На съемку! Для телевидения что главное — человек в кадре. Хочу снять вас у памятника Селезневу и на его бывшем поле. Только орден свой наденьте. — И, видя, что она колеблется, легко сменил категоричный тон на просительный: — Пожалуйста, иначе никак нельзя!

Но ее не очень-то привлекала вся эта затея со съемками.

— Мне бы в правление зайти…

— Не беспокойтесь, с председателем обговорено.

— И потом я обед не сготовила. Вася, считай, всю ночь проработал. Механик он, трактор или еще что сломается — сразу до него бегут. Проснется — как же без обеда?

— Никаких возражений. — Бородин открыл дверь. — Часа через два будете свободны, тогда варите и жарьте.

Спустя несколько дней, когда выпали подряд выходные и праздники, из города приехали Маша и Андрей. Различие в их облике, что наблюдалось еще в детстве, стало заметней. Ростом Андрей сильно превзошел сестру. И размах плеч у него отцовский: ни обнять, ни обхватить. После аудиторий и городских проспектов дома ему казалось, тесновато, и он ходил как-то робко, бочком, словно боялся что-нибудь задеть и сломать.

У земли выходные и будни с людскими совпадают редко. Посеяли зерно, а дождей нет и нет. Земля сохнет, по ней, как говорят, хоть тройню роди, а воду приведи. Вот бригадир Селезнева и носится, будто угорелая, от водохранилища к полю и назад, улаживает конфликт между землей и небом. Зато сама домой едва заглянуть успевает. Благо, Маша дома, сделает все, что надо.

Наконец собрались вечером за столом. Нарядные, как и положено в праздник. Отец с сыном при галстуках, мать с дочерью в голубых кримпленовых платьях. Наполнили рюмки, чокнулись. Василий только хотел что-то сказать, как дверь распахнулась и в проеме возникла белобрысая, с прилизанными волосами и оттопыренными ушами соседская девчонка Нюра.

— Ой, тетенька Анна, вас по телевизору показывают, включайте скорей! — зыркнула глазами, спохватилась: — Он, здравствуйте! — и шмыгнула, как мышь, за дверь.

По экрану, пока телевизор не прогрелся, мчали резкие и стремительные, точно сабли в атаке, полосы. Но голос уже слышен. Не Анны Михайловны голос, чей-то другой. Этот женский голос говорит, что Петр Селезнев был самым ярким и светлым мгновением в жизни Анны Михайловны, что для нее он не погиб остался в сердце навек. И каждое утро, прежде чем идти на работу, она подходит к памятнику Петру, делится с ним своими думами и заботами.

Анна Михайловна, подсевшая поближе к телевизору, загоревала, затаилась. Ей бы хотелось закрыть собой телевизор, чтобы никто ничего не видел и не слышал, объяснить, что она тут ни при чем. Но сама оставалась тиха и неподвижна. Пред ней промелькнула картина недавнего районного торжества. Как жену героя ее пригласили в президиум. Впрочем, так бывало и прежде. Но когда она, немея, шагнула от своего Васи на сцену, за спиной раздался шепот: «Чья ж это жена, Василь Антоныч, твоя аль не твоя?» Острый, едкий на язык Василий смолчал. Анна Михайловна обернулась, будто косынку на плече поправила, и ощутила в его взгляде жгучий укор.

А на телеэкране Анна Михайловна идет по хлебному полю и словно бы разговаривает с Петром Селезневым, хотя губы ее плотно сжаты. Слышатся слова (ее слова!) о том, как он любил землю, умел обращаться с ней, как щедрым урожаем откликалась благодарная земля.

— Пойдем, сынок, покурим, — отодвинул стул Василий.

— Пойдем.

Что-то в ней дрогнуло, нарушилось, заметалось, как будто внезапно открылась дверь, и тихий непрошеный сквозняк загулял по комнате, вороша и передвигая все вокруг. Глаза смотрели невидяще, отстраненно, обращенные как бы в самое себя, то ли в надежде разобраться, что же все-таки происходит, то ли просто отдыхая от слишком яркого и плотного света экрана. В путанице мыслей, чувств ей становилось нехорошо, тоскливо, и она вдруг подумала, что, может, Маша хоть что-нибудь подскажет, хоть как-то поможет отвлечься.

— Машенька! — позвала она.

Никто не отозвался.

Анна Михайловна оглянулась. Оказывается, она и не заметила, как Маша вышла.

А по телевизору уже передавали концерт, и полная певица с пышной прической и гладким неулыбчивым лицом пела: «Ты не печалься, ты не прощайся, ведь жизнь придумана не зря…».

ПОБЕГ

Вишни тянулись вдоль широкого топкого арыка, который мы, мальчишки, страшно не любили из-за обвалистых берегов и жирной густой тины, устилавшей дно чуть ли не по колено. Мутная вода едва приметно, с эдаким безразличием, ленью, продвигала вниз упавшие сухие ветки, листья или травинки. Даже в одуряющий зной, когда у собак в подворотнях вываливались красные языки, а мы только и знали, что сдирали друг с друга шелушащуюся кожу, редко кто из нас бултыхался в этом арыке.

Зато до вишни мы были большими охотниками. Высокие разлапистые деревья росли за пределами наших садов, на ничейной земле, и потому казались нам особенно притягательными. О, с каким нетерпением ждали мы, когда на них начнут созревать ягоды! Ходишь, бывало, взад-вперед, глазеешь, как завороженный, на макушки, где поспевает пораньше, и едва заметил розоватость — улица оглашается радостным воплем. Еще бы! Значит, можно переходить на подножный корм, не путаться под ногами у матери с вечной просьбой: «Чего бы поесть, а, мам?».

По пятам за мной ходила сестренка. Хоть и была она года на два старше меня, но относился я к ней покровительственно. Вообще девчонки-дошкольницы куда менее приспособленный народ. Это потом, повзрослев, они как-то вдруг опережают нас. Да и то далеко не все. Тогда же, во время войны, наше превосходство было столь же очевидным, как, наверное, в пору патриархата. Кому, как ни нам, предстояло в случае чего сражаться с врагами. Правда, все это до нас не особенно доходило, причина привилегированного положения оставалась во многом неясной, но задирать ободранные носы мы научились еще как.

В тот раз сестренка поглядывала на меня настолько жалобно, она показалась мне настолько щупленькой, что я не посмел отказать.

— Ладно, — сказал я снисходительно, — не хнычь, пойдешь со мной.

Вишню надо собирать сразу, иначе шпаки обклюют, И мы лазали по самым верхушкам, старались не пропустить ни одной ягоды, а уж затем, спустя день-другой, принимались за нижние ветки.

— Ты стой под вишней, — учил я сестренку, — смотри хорошенько, если я прохлопаю, покажешь где.

Она согласилась, гордая хоть таким поручением.

Затянув потуже резинку трусов и заправив майку, чтобы вишня не просыпалась из-за пазухи, я полез на развесистое дерево, нависшее над арыком. Первые ягоды я, конечно, отправил в рот. Они еще были твердоваты и кислы, но вполне съедобны. Я поглощал их, пока не набил оскомину. Сестренка внимательно следила за моими действиями. За майку вишни шли тише, чем и рот. Да и попадались они не так густо. Словно попрятались от меня.