Изменить стиль страницы

— Ну, все, — крикнул я. — Слезаю.

Но сестренке той вишни, что скопилась за пазухой, было мало.

— Самую спелую вставил, — недовольно сказала она.

— А не врешь?

— Нужда была. Вон у тебя над головой болтается.

Пришлось подняться повыше. В самом деле, там вишня оказалась спелее, и я даже забыл про оскомину. А когда вспомнил, надо мной уже было пусто.

— Ну, все, — крикнул я. — Слезаю!

— Слева глянь!

Ничего себе, уже знает, где слева, усмехнулся я. И посмотрел направо.

— Не туда смотришь!

— Без тебя знаю, — огрызнулся я. — Сыпану из майки в арык, быстро язык прикусишь.

Вишня была высоко, рукой не достать. Попробовал подтянуть ветку — не получается. А лезть дальше рискованно: ствол утончился и без того уже прогибается.

— Поднимись еще, так не достанешь, — летел снизу совет, словно я дурак набитый и сам этого не понимаю.

Стал примериваться ногой к сучку. Прогнивший насквозь. Если наступишь, то сначала, как говорят, адрес оставь. Но сестренке адрес известен. И она по-своему истолковывает мое промедление.

— Боишься, да? Боишься?

Сук был ненадежен. В этом я не сомневался. Но чтобы какая-нибудь девчонка, пусть даже родная сестра, трепалась обо мне…

— Бояка-макака, макака-бояка! — тараторила она.

Не соображает, подумал я, ставя ногу на сук и ухватясь руками за тонюсенький ствол, что макакам бы тут в самый раз резвиться.

— Молчи, разиня! — Под ногой хрустнуло, несколько секунд я удерживался на прогнувшейся коромыслом верхушке дерева, а потом, по-лягушачьи дрыгнув ногами, вниз головой упал в арык.

Тина приняла меня с жуткой нежностью, мягко и добротно залепила глаза, уши, нос, полезла было в рот, но тут ноги, которыми я отчаянно бил по поверхности, перевесили и я, наконец, вынырнул.

Облепленный черной тиной, я представлял ужасное зрелище. А тут еще с перепугу заорал во всю глотку. Сестренка только ойкнула, скакнула в сторону и кинулась бежать. Никогда не замечал у нее такой прыти.

— Зачем же так надрываться, молодой человек? Или в Шаляпины метишь? — донесся мягкий и обволакивающий, как тина, голос.

На берегу стоял крепкий пожилой мужчина в новеньких белых штиблетах с пряжками и смотрел на меня как-то непонятно: то ли с насмешкой, то ли с любопытством.

Я, конечно же, моментально смолк. Его еще не хватало! Новый свидетель моего позора. Злость поднималась медленно и опасно, как кипящее молоко.

— Чего уставились? Радуетесь, что бесплатно?

— Ну, ну, — то ли огорчился, то ли восхитился моей свирепостью он. — Могу и заплатить.

— Заплатить? — опешил я. — За что?

— Ты же сам просишь?

«Завод» мой кончился. Только буркнул напоследок:

— Ничего не прошу, — и принялся быстро смывать с себя тину.

Прибежала мама. Она всегда прибегала, когда мне было туго. Помню, однажды, после того, как она ушла на работу, мальчишки нашей и соседней улиц затеяли играть в войну. Посланный в разведку, я осторожно пробирался вдоль стены дома к перекрестку, не ведая, что за углом притаился разведчик противника с кирпичом в руке. Едва я выглянул, он так саданул меня по голове, что кровь залила лицо, и я шлепнулся без сознания на землю. Ошалевший от страха, противник дал деру, перекресток был пуст. Неизвестно, сколько бы я провалялся в крови и пыли, если б не мама. Почему-то именно в этот момент она, отпросившись с работы, решила проверить, чем я занимаюсь дома. И в дальнейшем материнское чутье ни разу не подводило ее.

— Когда это кончится? Долго ты будешь меня мучить? И почему с тобой вечно что-нибудь происходит? — вопрошала она скорей по привычке, наблюдая, как я грязный, в разорванной рубахе, выкарабкивался на берег.

— За ребенком глаз да глаз нужен. Родить легче, чем воспитать, — назидательно заметил мужчина в белых штиблетах.

— А вы что, пробовали?

— Воспитывать-то?

— Нет, рожать?

Когда он обижался, у него сначала краснела шея, затем кончик носа, а уж затем все лицо. Но выдержки хватало.

— Личный опыт ничто, тьфу, пустое место, если хотите знать, по сравнению с тем, что можно почерпнуть из книг.

— Черпайте, — великодушно разрешила мама, — а нам некогда, то на работе, то в очередях пропадаем. Вот вернется отец с фронта, тогда все у него будет — и наряд, и пригляд, — крепенько взяв меня за ухо, она повела к дому, как козу на веревочке.

Привыкший к такому использованию своего уха, я поинтересовался:

— Мам, а что это за дядька?

— Ишь, любопытный! — оглянулась, не идет ли тот следом, сказала со злостью: — Потапенко — вот кто! Окопался на хлебозаводе, загривок с ладошку отъел, на антимонии потянуло… — И закончила круто: — Из-за тебя каждый лезет с замечаниями, наставлениями! — Все правильно. Кругом виноват я один. Даже в том, что кто-то окопался на хлебозаводе.

Моя, да и матери других мальчишек не очень-то распространялись при нас о Потапенко, боясь, видимо, как бы мы, народ на расправу скорый, не поколотили ему окна и еще что-нибудь.

…Люди вспоминают обряды, обычаи, когда с их помощью можно хоть чуточку облегчить свою жизнь. В войну детей научили колядовать. Причем, колядовали мы не только перед рождеством, как полагается, но и во всякие другие праздники, а если особенно было голодно, то добирались и до воскресных дней.

Дома нашей округи мы сами разбили на квадраты: в чьей семье больше ртов, тому и квадрат побольше. Хозяйки знали нас как облупленных. Стоило появиться перед домом с сумкой на плече, и они, не дожидаясь, пока мы дрожащими голосками заведем свои песни-прибаутки, начнем притопывать и приплясывать, несли или горсть зерна, или ломоть хлеба, или щепотку соли. Мы честно отрабатывали подношения, размахивали руками-спичками под их вздохи и причитания.

— Хватит, уморились, бедненькие. — И страдающие глаза провожали нас до поворота.

Случалось, что нам не подносили. Но чтобы обижать — язык не поворачивался. Ведь ходили-то дети фронтовиков. Правда, у одной все-таки повернулся. Жорка, живущий через два двора от нас, рассказывал, что едва он постучал в окно, как она выскочила, костлявая, с огромной бородавкой на левой щеке, и давай орать:

— Кусочники, попрошайки, передоху на вас нету! Шастаете по чужим дворам, паразиты окаянные! — Бородавка, позеленевшая от злости, прыгала, как жаба, на щеке.

Жорка растерялся, продолжал испуганно пританцовывать на месте, а она напирала, бранилась, но он словно бы ничего не замечал, кроме бородавки, загипнотизированно таращился на нее и отступал, отступал, пока не свалился в яму для отбросов. Перепачканный, рванул без оглядки оттуда, а во след гремело:

— Еще раз увижу, собаку спущу! Кусочники, попрошайки бездомные!..

— Я знаю, почему она бесится, — сказал Куват. — У нее сын дезертир, недавно поймали.

Мальчишки были беспощадны, вынося свой приговор. Решили нарисовать на воротах фашистский крест.

— А писать что-нибудь будем? — спросил Петька, единственный среди нас, кто умел выводить буквы.

— А как же! Баба-яга костяная нога! Лучше не придумаешь.

— Подходит, — согласились все.

Только Жорка помотал головой.

— Надо написать: жа-ба!

Все согласились, что так действительно лучше.

С тех пор крест и эта надпись не сходили с ворот нашего врага. Напрасно стирали, соскабливали, закрашивали то и другое. Наутро крест и надпись: «ЖА-БА», еще более увеличенные, появлялись снова.

Вскоре семья Кувата переехала в село. Каждый из нас получил от него в наследство по два дома, где можно было колядовать.

Обычно мы с сестренкой ходили колядовать вдвоем, надеясь, что хоть кому-то что-нибудь да перепадет. При первой же возможности мы отправились к еще не знакомому нам высокому дому с резными наличниками и витиеватыми решетками, чтобы попытать счастья.

На стук из калитки вышел Потапенко. Я ожидал чего угодно, только не этого! Вот влипли! Сейчас заговорит до смерти. Я попятился, но он успел взять меня за руку.

— Куда ты, молодой человек? Испугался, что ли? Неужели я такой страшный? Пойдем-ка в дом. А это кто, твоя сестра? Машенька, — крикнул Потапенко, — принимай гостей!