Изменить стиль страницы

— Нет, а что?

— Этот англичанин прожил двести семь лет. Говорят, он был совершенно безразличен к чужим болям, страданиям. У вас тоже есть к тому склонности.

…Который раз он клял себя за поспешность! Взял и раскрыл свои карты перед Останковым. С тех пор о приспособлении ни слуху, ни духу.

Григорий поинтересовался вскоре:

— Толковую штуку сообразили, дядя Митя, где ж она?

— В утиль пошла, — коротко бросил Останков и повернулся боком, словно давая понять, что говорить им больше не о чем.

— Шутите! — не поверил Григорий. — С образцом-то рацпредложение оформлять куда проще.

— А на кой леший мне рацпредложение? — криво усмехнулся Останков. — Я не гордый. Обойдусь как-нибудь. Кому охота попреки зазря выслушивать.

— Ну, обида обидой, — примирительно заговорил Григорий. — Извините, если что не так. Однако ж кто дал нам право держать при себе то, что сгодится для всех? И хорошо сгодится!

— Право? — Опять кривенькая ухмылка. — Интересное кино получается. Иль над моей головой кто-то другой хозяин? Хе-хе… А может, в ней цельная диссертация сидит, а я ей не даю хода — тогда как? Нехай себе посиживает, но наружу — ни-ни!..

Григорий хотел было сказать, что за диссертацию дядя Митя не только голову, всего бы себя заложил, ибо ученая степень в большой цене, но промолчал, боясь новых жалоб и кривотолков.

Да, верно сказал Федосеев, хлеб нормировщика не очень-то сладок. Одного врага Григорий мог смело записывать в актив. Уж он сумеет подставить ногу, промахнись только.

Во время обеденного перерыва Григорий, направился к буфету. Много добрых изменений происходит в цехе. Стекла вместо стен поставили, пол из цветной плитки… Еще года два назад на весь завод была одна столовая, огромная, правда, но одна. Пока до нее добежал, пока перехватил что-нибудь — едва назад успеешь. А нынче благодать, буфет под боком, поел — и гуляй себе, укрепляй нервную систему. Постороннему человеку все это может ерундой, мелочью показаться, но когда изо дня в день работаешь в цехе, выкладываешься без остатка, душу своему делу отдаешь, то всякое обновление с большущей радостью воспринимается.

Впереди покачивалась могучая, словно отлитая из чугуна, спина Чередниченко и рядом узенькая, как доска, на которой хозяйки лук режут, спина Останкова. Григорий слышал, как Останков сказал:

— Если надо, я при всем народе заявить смогу: недосыпал, из кожи лез, ради общей пользы старался, а этот выскочка набросился, обозвал по-всякому, вот я и сгубил свое…

— …детище, — подсказал Чередниченко и хохотнул басовито.

— Это верно, детище. Словечко-то хорошее… У меня, подсчитано, какой выигрыш ожидался, столько теперь потеряно.

— Не забудь про моральный ущерб. Мода такая. Разве после этого тебя потянет изобретать? — вдруг он краем глаза заметил Григория и тут же славировал: — Возможно, я и ошибаюсь. Глядишь, в тебе талант еще шибче проклюнется. Утро вечера мудренее.

Григорию расхотелось есть. Он повернул назад и столкнулся с ребятами из своей бывшей бригады.

— Привет, Гриша!

— Привет!

— Все на обед, а ты куда ж?

— Дельце срочное, понимаете, только вспомнил, — замялся Григорий, и парни сразу же уловили фальшивинку.

— Что там срочного, Гриша, бумагомаратель окаянный. А ну-ка идем с нами, мы тебя на трудовые рубли кормить будем, — загомонили они.

И, взяв его под локотки, повели в буфет.

5

Раза три-четыре звонил Алексей: забеги, мол, старина, поболтаем в семейном кругу…

Ох, чудак-человек Алешка. Тогда в ресторан заволок… Да разве словами что-нибудь поправишь? Притормозить разлад еще можно, а прекратить… Нет, в теории внутрисемейных отношений Григорий был определенно слаб. Им бы матерого мужичка, поднаторевшего на сводах-разводах, который сел бы фундаментально, положив перед собой кулачищи, выслушал, а потом грохнул что-нибудь одно, например: живите и не рыпайтесь, до самой гробовой доски, не то…

Григорий же мог только переживать за них. И Аленка, и Алексей были ему одинаково дороги. Кто прав, кто виноват? И есть ли вообще в таком деле правые и виновные?.. Мысли шли вразлет, словно вспугнутая птичья стая.

Почти каждый вечер после работы он встречал Зою у подъезда большого серебристого здания быткомбината. И когда Зоя задерживалась и ему от нечего делать приходилось поглядывать на противоположную сторону, где находился телеграф и где всегда было людно, навстречу бросались, летели, неслись метровые буквы рекламы: БЕРЕГИТЕ ВРЕМЯ! То, что было пониже и поменьше и предлагало телеграфные услуги, обычно едва замечалось, проглатывалось и уходило, а вот эти два слова оставались, начинали исподтишка действовать, давить на психику, рождать какие-то странные расплывчатые чувства виновности перед самим собой. Словно ты мот, транжир этого текущего, ускользающего времени и тебя призывают основательно пересмотреть свои взгляды. Вот если бы открыть что-то вроде сберкассу, думал Григорий, где каждый мог бы хранить излишки настоящего времени, чтобы использовать его сполна в более подходящий момент!..

И он крепко брал Зою под руку, будто она могла вдруг исчезнуть, растаять, как секунды и дни нашей быстробегущей жизни. А Григорий этого никак не хотел. Даже представить боялся. Темноглазая, мягкая, умненькая Зоя стала ему просто необходима. С тех пор, как они, очутились в одном самолете, прошло месяцев пять, ранняя осень сменилась запоздалой зимой, но для них все шло хорошо, даже, пожалуй, великолепно, как если бы они бегали босиком по росистому лугу, где нет ни единой колючки, а сплошь тюльпаны да маки красные.

Вообще-то колючки были. И весьма острые. Но словно бы на стороне. Скажем, в механическом цехе, где Григорий, как известно, работает нормировщиком. Но если там эти треклятые колючки причиняли ему боль, да еще, какую, то здесь, при всесторонней исцелительной поддержке Зои, боль притуплялась, казалась сущим пустячком.

Сама Зоя сидела-посиживала в плановом отделе быткомбината, крутила ручки или нажимала на клавиши счетных машин, иногда занималась нормированием, но ни разу не видела в лицо тех, для кого расчеты ее предназначались. Кто-то, возможно, чертыхался, кто-то радовался, получая эту цифирь, ей же было ни холодно, ни жарко. Так что опытом производственных конфликтов она вряд ли могла обогатить Григория. Впрочем, зачем ему этот дурацкий опыт, если есть сама Зоя — застенчивая и надежная, хранящая для него ясную улыбку и заветное слово?

Еще совсем недавно скажи кто-нибудь из друзей, что он вот так вот безоглядно влюбится, как самый последний мальчишка, сломя голову будет мчаться на свидания, ходить на всякие ерундовые фильмы, если она захочет, скажи ему совсем недавно об этом — и он поднял бы на смех кого угодно, даже Витьку, хотя очень его уважает.

Ведь до чего дело дошло. Собрались после Витькиной защиты у него дома. Без шума, только свои. (Чужие притащились на следующий день). Тосты перекатывались волнами — то возвышенные, то прозаические. Алешка в третий или пятый заход возьми да и ляпни:

— Пусть в личной жизни каждого из нас, друзья, будет так же ясно и определенно, как на работе! — ляпнул отрывисто, с грустной усмешкой; в лице его, простоватом, но привлекательном, угадывалась растерянность.

— Ишь, чего захотел! — пискнула пышногрудая Маргарита, очередная жертва Витькиного непостоянства.

Аленка смерила своего благоверного взглядом, в который вместились бы все льды соответствующего океана.

А Григорий отодвинул бокал, вскочил и заорал:

— Отменяется твой, Алешка, тост, отменяется! («По какому это праву?» — изумленно вытаращился Витька). Ты заведомо толкаешь нас на ошибочный путь. Если мы выпьем и начнем, как говорят, претворять этот тост в жизнь, нам головы не сносить. Что ж, по-твоему: двоим, соединенным по собственной воле, трудней найти общий язык, чем двумстам, случайно оказавшимся вместе? Абсурд! Предлагаю обратный тост: пусть у нас на работе будет так же ясно и определенно, как в личной жизни!