За поворотом показались кипарисы, похожие на гигантские темно-зеленые кусты можжевельника. Они стоят гордым строем, подставив ветру тугую грудь. Ветер колышет лишь далекие острые вершины кипарисов, они колеблются медленно, упруго, как бы в раздумье, и на ярко освещенном солнцем шоссе лежат неподвижные, плотные тени.
На одной из остановок Никита увидел и, как земляку на чужбине, обрадовался фикусу. Конечно же фикус! Его толстые гладкие листья. Но здесь и деревенский простачок фикус обернулся мощным многолистным деревом, увенчанным белыми коронами огромных цветов. Здесь фикус — магнолия…
Как и следовало ожидать, в этот день Никита ничего не нашел. То есть он нашел на окраине в маленьком домике у деда с бабулей, но койка освобождалась только с завтрашнего дня. Договорились, что Никита переночует где бог пошлет, а завтра после пяти может занимать. Хозяева предложили оставить вещи у них. То ли по-честному хотели помочь, то ли Никита не произвел на них впечатления особо кредитоспособного. Но Никита предпочел вещи взять. Он должен до смерти бояться потерять гитару, и он действительно боится потерять Мандельштама, будет очень с руки побегать с ним по рынку. Да и некстати, если кто-нибудь любопытный обнаружит в его рюкзаке фотоколлекцию.
Дед дал совет переночевать под лодочным навесом на пляже, указал, на каком. Там складывают лежаки, пляж бедненький, на отлете, милиция туда заходит редко. Городской милиции дед посоветовал остерегаться, город у них важный, курортный, иностранцев до черта. Если вид не серьезный, не внушающий, могут для ознакомления огрести, а это никому не на пользу.
Говоря такие слова, дед участливо оглядел Никиту и его багаж. Видно, парень, гитара и рюкзак «внушающими» ему не показались.
Кроме койки, предназначавшейся Никите (он отдал за нее вперед трешницу, чем весьма расположил к себе деда), в комнате стояло еще две. И в маленьком дворике под какой-то невесомой крышей обитали люди. Измазанная девочка, держа в руке объеденную красную косточку, кричала в удивлении:
— Ой, мама, я укусила персик до крови!
«С севера откуда-нибудь, сроду персика не едала, не видала кровоточащей его косточки», — подумал Никита и сразу почувствовал себя старожилом если не города на море, то, во всяком случае, широт, где свободно продаются свежие персики, и пошел искать рекомендованный пляж и навес.
Он был даже рад, что пришлось идти со двора. Нисколько он не устал, хотелось ходить и ходить по этому необыкновенному дворцу-городу. Он шел, обо всем не стеснялся спрашивать, и ему охотно отвечали. Так он познакомился с эвкалиптом, пятнистая кора которого была бархатная даже на вид. Увидел гладкокожие молодые чинары. Восхитился большим белым цветком — целый букет на одном стебле! — но ему объяснили, что ничего особенного, это юкка, можно сказать, плебей субтропиков…
Он нашел пляж, нашел и навес. Тут действительно пустынно, можно надеяться скоротать ночь. Никита облюбовал лежак, уселся, освободившись от рюкзака и гитары, почувствовал, что все-таки устал.
Под шиферной крышей, в легкой тени, надежно отделенные от моря металлической решеткой, отдыхали прогулочные лодки. Особняком от них с комфортом устроился катер. Он не чета лодкам, заслужившим только номера. У него, кроме четырех цифр, было еще имя — «Марс». Сейчас «Марс» обсох — наверно, у него сегодня выходной, — и видно, какая у него широкая, крепкая грудь. «Марсу» для удобства подложены старые автомобильные камеры.
Никита пододвинул свой лежачок с вещами почти под «Марс» и пошел к самому-самому морю. Никита никогда раньше не видел моря, он зачерпнул ладонью, попробовал воду. Что горько-солоно — к этому он был готов, но морская вода оказалась еще и странно масляниста на губах.
Удивительно разнились камни — те, что прямо из воды и уже отъединенные от моря. Обсохшие, они теряют краски, они все безлики, одинаковы, по таким не жалко ходить.
Положи на него влажную руку — камешек очнулся, избавился от серой робы. Вот бок его уже и не серый, уже проглянула трепетная белая жилка. Наверное, камешек подумал, что наконец пришло за ним море.
Но солнце, хоть и заходящее, мгновенно с тупым старанием сушит его. Снова исчезли жилка и серебристый отлив, заволокло тусклой пленкой неровные грани, камешек погас, как гаснет глаз убитой птицы.
«И лежать тебе, лежать, — пожалел его Никита. — Лежать безликому, бездыханному. Наверно, до шторма лежать, пока наконец море возьмет тебя к себе. А может, и не возьмет. Вас, камешков, много, а море одно».
А с моря пошла волна. Она шла косо, зло и шумно вскипая белым гребнем, вдоль берега. Бурун бежал быстро, шипел галькой, словно пытался найти в береге слабину и прорваться на город.
Никита слушал, слушал и различал у моря два голоса: первый — сочный, густой шум самой волны, когда она разбивалась в пену; второй — шорох гальки, уносимой водой. Он напоминал постук очень крупного дождя по железной крыше дома.
Было видно, как мелкие камешки скачут вприпрыжку вслед уходящей волне. Да, никак не хотели они расставаться с морем.
А закат был малиновый. Собирались тучи, к ночи они казались низкими и тяжелыми, их темные хлопья нависли над морем. Между морем и тучами пролегли малиновые полосы…
Море стало цвета потемневшего серебра, оно трепетало, и по нему шли розовые волны.
Всплыл тонкий бледный силуэт месяца. Кончики его рожек терялись в зеленоватом небе под яркой первой звездой. Он держался в стороне от заката. Он был даже брезглив немного. Он просто ждал, когда кончится это буйство красок. Он рано вышел, он еще слабенький. Вот море и небо затихнут, он останется в небе один, осветит сам себя — и ладно!
Всё бы смотрел и смотрел Никита. Но надо было оторваться и сколько-нибудь поспать. Завтра денек дай бог! Хорошо, как трамвайный билет окажется выигрышным и Громов им заинтересуется, а если нет?
Но сейчас не думать об этом. Генерал, который уж слишком заботится о резервах, непременно будет разбит. Не чьи-нибудь слова — Наполеона.
Поеживаясь от наплывшей с гор прохлады, Никита вытащил из рюкзака свитер, надел его вместо модерновой студенческой куртки. Куртку приспособил в изголовье. Вынул благоприобретенные бутылку кефира и булочку, поужинал и улегся под боком у «Марса», совершенно проникшись чувством предприимчивого бродяжки студента. Последней смешной мыслишкой было: «Посмотрел бы сейчас Пашка Щипаков на своего уважаемого участкового инспектора, вот бы удивился!»
Милиция, слава богу, не забрала, и рано утром Никита явился к деду, чтоб пристроиться к штепселю и побриться. Выспался он преотлично, хотя не сказать, чтобы лежак был очень мягок. Едва взошедшее солнце светило, море сверкало, Никита шагал, стараясь уже не отвлекаться от деловых размышлений, откладывая на будущее дальнейшее знакомство с этим баснословным городом. Как живут здесь люди? Как можно просто, обычно жить в этой слепящей роскоши?
Дед-хозяин в утреннем нежном свете выглядел еще более понурым и потертым.
Обут он был в чувяки и толстые овечьи носки с заправленными в них хлопчатобумажными брючишками типа «в полосочку недорогие», на голове шляпочка без полей, вроде тюбетейки. Плешь, наверное, мерзнет у деда. Лицо загорелое до черноты, в глубоких, как борозды, морщинах. Шея длинная, жилистая, до кадыка темная, ниже — белая; на пляжах дед не бывает.
Дом, с многими позднейшего происхождения разнокалиберными пристроечками, террасочками, навесиками, лепился у подножия поросшей кустарником горы, как бесформенно разросшееся осиное гнездо. Наверно, он был бы безобразен, если б не роскошные цветы, кусты и деревья, заполнившие собою всю глубокую долину, где в тропической зелени лепилось еще множество владений, подобных дедову, и в каждом из них в великой тесноте обитало великое множество приезжих.
Пройдя утром по этой долине-ущелью, Никита оценил услышанную в самолете хохму. Учительница грозит мальчику-первоклашке, что мать поставит его в угол за баловство, а мальчик отвечает: «Не поставит. Во всех углах дикари».