Все мужчины были с непокрытыми головами. Рядом с девушкой, несшей на подушке ордена, стояли две других. Они несли мужские шапки, много шапок, и лица у них были такие же гордые, как у той, которая несла ордена.
Никита уходил от могилы одним из последних. Чем более отдалялся от него одинокий холм в венках с жестяной биркой в изголовье, тем острее тянуло его остаться, еще побыть здесь. Его угнетало ощущение самому ему неясной вины перед Ириной Сергеевной за короткую встречу на юге. Чего-то он не сумел сказать, а чего — сам теперь не знает. Никто никогда не выйдет к нему из-под мушмулы, не позовет: «Кит, деточка!»
Медленно уходила от могилы и горько плакавшая девушка. Она утирала платком покрасневшее лицо.
Никита не сразу узнал в ней девицу из фузенковской детской комнаты, а когда узнал, не испытал к ней доброго чувства.
Ирина Сергеевна, кажется, принимала в ней участие, но в городе на море эта Вика не показалась Никите ни умной, ни доброй.
Да и не до Вики было ему сейчас. В жизни Никиты не нашлось бы дней, равных по тяжести трем последним. Это были не дни — это был рубеж, отделявший его от юношеской беззаботной уверенности в безгреховной, безошибочной правоте.
Он избегал в эти дни Вадима. Еще более не хотелось встречаться с Борко. Ему было стыдно своей разлапистой доверчивости. Как дурака его обвели вокруг пальца, он развесил уши, он распустил язык перед чужими людьми. Запятнал не одного себя.
Никиту в жар бросило при воспоминании об этой проклятой пленке, о том, как звучали записанные голоса в кабинете Чельцова, о выражении лиц, с каким слушали собравшиеся в кабинете люди эти голоса.
Что толку в экспертизе пленки, в том, что ездил он на дачу с разрешения Соколова… Ничто не могло оправдать его болтливости. Старая истина: не хочешь, чтоб тебя оскорбили, не ставь себя в такие условия, где тебя могут оскорбить. Предостерегающий этот совет адресовался к девушкам, которым не мешало бы соблюсти невинность. А тут в роли юницы, не последовавшей мудрому присловью, оказался сам Никита.
Он видел, как к зареванной Вике подошел русоволосый парень, который, не сменяясь, нес гроб, взял под руку и они пошли вдвоем. Ну и слава богу!..
— Никита! — услышал он голос брата.
Лобачевы, Борко с женой, Корнеев стояли на асфальтовой дорожке недалеко от шоссе.
Никита не мог заставить себя подойти к ним.
Вадим понял его состояние и, едва Никита замедлил шаги, сам подошел к нему. Корнеев тоже разгадал нехитрую ситуацию и потихоньку повел остальных к шоссе.
— На поминки надо пойти, — сказал Вадим.
Никита медленно покачал головой, не опуская глаз под недобрым взглядом брата.
— Я не пойду, Вадим, — умоляюще сказал он. — Я не могу.
— Напакостил, щенок, а теперь соблюсти обычай в память хорошего человека не можешь?
Вадим говорил тихо, сквозь зубы, со стороны могло показаться, что самый мирный идет у братьев разговор.
Но только не Галя могла в это поверить. Оглянувшись, она сунула Маринкину руку Корнееву и бегом вернулась к Лобачевым.
Она тоже была ученая, по лицу ничего не разберешь.
— Димушка, Дима! — тихонько окликнула она мужа. — Ну не надо! Ну ничего не надо, ну в память Ирины Сергеевны! Ну мало ли что бывает. Кит, маленький, ну успокойся! Пройдет все, пройдет, никого ты не убил, не ограбил…
— Поистине чудо! — пораженный ее последним доводом, Вадим перевел глаза на жену.
Галя в волнении сунула им обоим по таблетке валидола. Никите валидол был ни к чему, но он покорно положил его за щеку и ощутил приятный холодок, как от мятной конфеты.
— Ну хорошо, хорошо, ну пусть я дура, но пойдемте, чтобы все как у людей!
Она схватила их обоих под руки, и они трое в молчании пошли к шоссе.
Вика видела Лобачевых и бывших с ними, незнакомых ей людей. Она знала, что Лобачевы — семья Ирины Сергеевны, ей очень хотелось к ним подойти, но после того как лейтенант Лобачев скользнул по ней невидящим взглядом, она побоялась это сделать.
Ей было одиноко и тяжко. Ее мучила совесть за то, что она была не заботлива, не внимательна к приютившей ее сердцем, обогревшей делом Ирине Сергеевне.
Это так и было на самом деле, но Вика не знала, что если б она в равной мере отвечала Ирине Сергеевне на тепло и заботу, ее все равно бы мучила совесть. Живые всегда испытывают перед ушедшими вину.
И Вика, всегда сторонившаяся чужих, обрадовалась, когда к ней обратился и назвал себя Саша Трофимов.
— Вы здесь одна, — сказал он. — Я студент Ирины Сергеевны. Давайте я вас провожу. — И взял Вику под руку.
Вика действительно обрадовалась. Когда ее не узнали Лобачевы, ее пронзило ужасное ощущение, словно прогнали с похорон, хотя, кроме лейтенанта, никто в этой семье ее не мог узнать.
От Трофимова исходило молчаливое участие и тепло. Вика всхлипывала все реже и наконец притихла. Зеркал и пудры она с собой принципиально не носила, просто попыталась перед автобусной остановкой обтереть лицо насквозь мокрым платком.
— Возьмите уж мой, по крайности он сух, — предложил Трофимов, доставая из кармана вчетверо сложенный глаженый платок.
Вика взяла, молча поблагодарила его кивком.
— Мне ведь на электричку, — сказала она. — Я за городом живу, так что извините, я вам сейчас платок нестираный верну.
— Я вас провожу, — повторил Трофимов. — По какой вы дороге?
И вот уже бежит, подрагивая на рельсовых стыках Подмосковья, работяга электричка. В вагоне тепло, Вика согревается, ее отпустил озноб, обсохли ресницы. Трофимов, как всегда обстоятельно, рассказывает ей конечно же о своей замечательной школе, куда он пойдет преподавать после института, о малышне, которая любит заглядывать в окна физкабинета.
— Бросьте это дело! — решительно заявил он, узнав о контингенте Викиных подопечных. — Это работа не женская. Такая маленькая — с такими лбами!
— Какая же я маленькая! — изумилась Вика. Она привыкла считать себя рослой.
— Да уж невелика в перьях.
— А как это…
— А это присловье такое у нас в деревне. Уж если в перьях невелик, так ощипанный и того меньше.
Первый раз за день оба они улыбнулись.
Шел только пятый час, Вика пошла в отдел. Трофимов проводил ее до отдела, взял рабочий телефон и адрес, она следила, чтоб не ошибся, записывая. Получилось, что он для нее, а она для него оказались единственной связью с Ириной Сергеевной, хотя ни словом о ней не обмолвились.
У дверей детской комнаты Вика с ужасом увидела Жорку, пятиклассника, не блатного, но зловредней которого ей встречать не приходилось. Привела его, как обычно, мать.
— Вот, — сказала она со вздохом, вслед за Викой вводя свое чадо в комнату. — У дворника шланг сперли, подозренье на него, а он молчит. Садись! За грехи ты мне послан!
Посадила и ушла. Жорка, ухмыляясь, изготовился к бою.
Вика села за стол и только сейчас вспомнила, что ни единым словом они с Сашей Ирину Сергеевну не помянули. Опять ей стало стыдно, тяжело, душно от горя, и она разрыдалась.
Успокоилась она не вдруг. Снова утерлась Сашиным платком.
— Ну вот что, — сказала она, пригладив ладонями волосы и возвращаясь к своим обязанностям. — У меня большое горе… Не рассказывай, пожалуйста, никому, что я тут ревела. Нам это не положено.
С лица Жорки давно сошла ухмылка. Пока Вика плакала, он сидел тихо, не шевелясь.
— Даю слово чести молчать! Железно! — тотчас отозвался Жорка. — Вы знаете что, вы выпейте воды. Скажите, когда завтра прийти. Слово чести, приду, все расскажу. Я шланга не брал, но, где он лежит, знаю.
Они попрощались за руку. Высоко подняв голову, Жорка ушел до завтрашних девяти утра.
Случись по-другому, Вика все равно не могла бы сегодня с ним говорить. Где уж сегодня быть воле в кулаке! Но, глядя, как уходил Жорка, она впервые подумала, не мало ли одной воли! А что, если больше, чем воля, нужна с ними искренность, живое доверие, так, чтобы душа — к душе?