От письма к письму в Любе крепло естественное отвращение к людям, с которыми волей-неволей она должна была общаться, хотя «мадам» прилагала все усилия, чтобы убедить девушку в том, что отношение Громова к Волковой было лишь снисходительно дружественным.
Любопытно, что словечко «мадам» ввела в обиход именно Люба. Как видно, ей претило называть эту женщину словом «мать».
Вадим сложил в портфель жесткие, глянцевитые фотокопии. Письма были длинные, на нескольких страницах, фотографий набралось немало.
Сегодня они ехали в тюрьму вместе с Бабаяном. На сей раз оба были в форме.
— Ну вот, для этого он и тянул, — уже в машине повторил Бабаян. — Дерзко до наглости, но упорства и фантазии в избытке. Дерется до последнего. Такую бы изобретательность да к доброму делу. Для этого он и Волкову берег. В общем, логично.
— А мадам? — напомнил Вадим. С легкой руки библиотекарши они только так и называют теперь родительницу Громова. — Честное слово, не знаю, кто из них вызывает бо́льшую антипатию. Если позволено нашему брату иметь обыкновенные человеческие эмоции и хотя бы иногда их формулировать. Все-таки не он ее, она его вырастила.
— Уж и то хорошо, что на сей раз не рискнула подписи в защиту сынка собирать, — сказал Бабаян. — Но меня еще одно обстоятельство интересует безнадежно. Безнадежно потому, что пока не могу ответа найти. У Громова слой культуры поверхностен, хоть и при английском и при французском языках. Обрати внимание, как на глазах деформируется его язык в последних письмах. Но в известной ростовской банде участвовал инженер, говорят, весьма одаренный. Во всяком случае, конструкцию его автомата специалисты считают интересной. И другие были со средним и высшим образованием. Так вот, когда сложили, так сказать, и разделили награбленное ими за пять лет, на каждого пришлось по сто сорок четыре рубля в месяц. Стоило ли? Неужели сами они не поинтересовались подсчитать, сколько же приносит им их промысел? Где, на каком километре жизни происходит этот сворот в Антимир, провал в Черную Дыру?
— Бабка Катя говорит: чем больше дают, тем больше хочется, — вспоминая старый их дом, в котором теперь остался один Никита, сказал Вадим.
Бабаян покачал головой.
— Бабке так можно сказать. У нас с тобой не получится. И на пятна капитализма не сошлешься, далеко мы от него ушли. Новые условия, новые и повороты. Надо их искать.
— Ну вот, возьмите Качинского. Я имею в виду профессора с иконой. — Вадим заговорил о том, что сейчас было для него самым животрепещущим в работе. — Много удивительнее Громова, как бы ни повел себя сегодня «шеф».
— Стоп. — Бабаян поднял ладонь. — Я почти уверен, что с профессором нам придется иметь дело. А посему не будем его в разговоре всуе касаться. Его надо серьезно обдумывать. Мне тоже очень не нравится его спешка и полное пренебрежение к потерянным деньгам. Но его серьезно надо обдумать.
— Знаешь что, — сказал Бабаян, всем корпусом повернувшись к Вадиму, рядом с которым сидел на заднем сиденье. У Бабаяна удивительно менялся, оживал голос, когда заходила речь о чем-то, что его глубинно волновало. — Знаешь, если даже Иванов никак не отреагирует на встречу, завтра к вечеру встретимся по профессору.
Они договорились, не ведая о том, что вспомнить Качинского им придется даже ранее завтрашнего вечера.
— Ну, а что ждешь сегодня? — спросил Бабаян, поднимаясь на второй этаж, где в следственной комнате должно было состояться их свидание с Громовым.
— Громов расколется, Владимир Александрович. Он готов расколоться. Какие потом коленца начнет выкидывать, не знаю, но сегодня он дурака валять не будет. Он умный человек.
Бабаян вдруг рассмеялся.
— А помнишь, как Карунный рубликов своих в массе не вынес?
Вадим любил вспоминать затею с рубликами. Конечно, окажись у Карунного нервы покрепче, он мог бы и глазом на рублики не моргнуть.
Ну и что же? Пришлось бы вести следствие другим, более долгим и трудоемким путем. Больше ничего. А с ходу, можно сказать, полученное признание плюс вещественные доказательства, добытые при обыске, дали им возможность сберечь уйму времени и сил.
Но Громов, хоть и не чета Карунному в смысле опыта и выдержки, сегодня вряд ли будет долго обороняться.
В свое время Громов отказался разговаривать с начальником отдела. Сегодня, войдя в следственную комнату и увидев полковника, он сразу понял, кто это. «Своего следователя», как любил именовать Лобачева, он тоже впервые видел в форме. Казалось бы, незначительная подробность, но она явно произвела на Громова впечатление. Он этого не скрывал. Пожалуй, впервые за многие часы, проведенные в этих стенах наедине с Громовым, Вадим увидел в лице его тревогу.
— Садитесь, — резко проговорил Бабаян.
Громов сел на свой привинченный табурет. Держался он строго и прямо. Вадим уверился, что никаких выходок от него сегодня можно не ожидать.
— Давайте, товарищ капитан, — сказал Бабаян почти столь же резко, не отрывая глаз от арестованного.
Вадим открыл портфель, и, как когда-то перед Карунным рубли, перед Громовым на столе рассыпались фотокопии его писем и записок.
Собственно говоря, они рассыпались не прямо перед Громовым, табурет его находился примерно в полутора метрах от стола. Но зрение у него было отличное, свой почерк и план шитовского участка он узнал без труда.
Только в том и выразилось его волнение, что он порывисто поднялся, отошел к окну и, стоя спиной к Бабаяну и Вадиму, сказал:
— Я знал, что они окажутся у вас.
— Садитесь, — в чуть более мягкой тональности приказал Бабаян.
Громов сел.
— Вы отправляли?
— Я отправлял.
— С какой целью писали эти письма?
— Ответ на этот вопрос буду давать только в суде, так как считаю это более целесообразным.
Внешне Громов был уже спокоен. Битая карта отброшена, он думает о следующих ходах. Он даже не стал читать фотокопии. Он знал, что они подлинные, без обмана.
— Будете давать показания?
— Буду.
Бабаян и Вадим возвращались из тюрьмы с ощущением успешно завершенного рабочего дня. В управлении ждал оформившийся в четкую линию пунктирчик «Иванов — Качинский», но, по крайней мере, с Громовым дело можно было считать подошедшим к концу.
Уже на следующее утро Громов сам подтвердил свою решимость не затягивать далее следствие. Читая бумагу, присланную из следственного изолятора, привыкший не удивляться Лобачев и тот был поражен жизнецепкостью этого паразита.
Адресовался Громов уже к суду:
«…В связи с моими признательными показаниями прошу суд принять живое участие в моей дальнейшей судьбе с тем, чтобы я мог выполнить заветы моего отца стать настоящим человеком».
«Ну и нахальство! Ну и цинизм!» — Вадим смотрел на четко, почти каллиграфически выведенные буквы. После стольких лет работы пора бы перестать удивляться уродствам, порожденным Антимиром, извергнутым Черной Дырой.
Прав Бабаян в его, может быть, и сложной аналогии. Люди преступности — действительно выходцы из антимира, чувства и мысли их — своего рода антивещество. Но ученым хорошо предполагать, что антимир существует параллельно или как-либо иначе. Ведь античастицы не разрушают каждодневно, ежечасно наш мир, в котором жить Маринке и вон тому маленькому мальчику, идущему сейчас по противоположному тротуару, держась за мамину руку. В своем комбинезоне он похож на космонавтика.
Бабаян и Вадим, Утехин и Корнеич — не ученые. Чистильщики они, вечные они солдаты. Это так. И все же не кто другой, как именно они, в любом преступлении обязаны найти его исток, первопричину. Пожалуй, иногда самое трудное — не только найти, но суметь определить, сформировать, назвать.
Воровка Машка Иванова, Света Вяземская, которую так удачно выявил Никита, — они выросли в неблагополучных семьях, у «сидячих», как говорится, родителей.
Жалкий, на беду свою протрезвевший пьянчужка с Подольского завода, угодивший по пьяным хищениям на двенадцать лет, — тут были ясны истоки.