Вы, может быть, слышали, что на даче у моей сестры имела место кража, что ваш брат занимался этой кражей, что он не принял никаких мер по отношению к подростку, совершившему кражу? Но это в конце концов пустяки — разве наша семья стала бы настаивать? Хуже то, что ваш брат, выпив предложенный ему бокал шампанского — в доме ждали гостей и стол был накрыт, — ваш младший, видимо, опьянел и весьма странно объяснял свое нежелание предавать огласке, выразимся мягко, проступок подростка. Ваш брат прямо объяснил, что мать нарушителя пойдет на все ради сына, а она только что получила значительную премию и… Лишь бы не было огласки.
Как только Качинский произнес слова «дача» и «кража», Вадима поразила мучительная боль теперь уже бесполезного, запоздавшего воспоминания.
Еще ранней весной, едучи с Никитой в электричке, испытал же он озноб неосознанной тревоги, услышав от брата, что он почему-то имеет какую-то связь с дачей, где произошла пустяковая кража.
Вадим несколько раз обещал себе при встрече с Китом вспомнить, поговорить, узнать… И тетку Иру странно встревожила эта дача. И вот у него, у старшего, все не доходили руки.
Первую половину ровной, отработанной речи адвоката он слушал почти механически, напряженно следя за собой, чтобы не выпустить наружу свою боль и смятение, не облизать мгновенно пересохшие губы, чтоб руки не выдали напряженность.
Справившись с первыми мгновениями, Лобачев понял, что справится и дальше. Что бы ни было, справится. Качинский не спускает с него глаз? Ну что ж, смотри, старший брат профессора, смотри!
— Но самая большая нелепость заключается в том, что все высказывания вашего младшего брата чисто случайно оказались записанными на пленку. Мы переписывали любимые песни племянницы, магнитофон был включен. Я обнаружил на ленте эту нелепую беседу несколько месяцев тому назад. Понятно, посмеялся над неопытностью молодости, и только.
Но теперь, когда по жизненному недомыслию терзается мой брат, я понял, как это тяжко. Я подумал, не дай бог, лента попадет в недобрые руки. Я принес ее вам. Вот она!
Жестом фокусника-иллюзиониста он вынул из глубокого накладного кармана клетчатого пиджака небольшой голубоватый диск с портативного магнитофона. Положил его на стол, аккуратно пододвинул к Вадиму, убрал руки со стола.
Теперь он ждал.
Едва Качинский заговорил о магнитофоне, Вадим понял, что лента будет ему предложена. И он успел принять решение. Первый раз ему приходилось принимать решение — принимать молниеносно — по событию, которое кромсало его собственную судьбу.
Судьба Никиты разве не его судьба? Ни на единый миг Вадим не допускал правды в гнусном подтексте речи Качинского. Но если такой Качинский рискнул на шантаж, значит, записано нечто на этой пленке, которая плоской змейкой до поры дремлет на столике.
Первым, естественным, человеческим желанием было: пустить диск обратно к Качинскому и посоветовать ему отправляться с ним к начальнику УВД области.
Но ведь было здесь и другое.
Опять-таки, если такой Качинский рискнул пойти на шантаж, как же, значит, боится он за своего младшего?
А собственно, почему? Если профессор не лжет, что уж такое особенное может ему грозить?
Качинский — опытный юрист, его опыта хватило бы на трех Вадимов. Почему он решился на такую грубятину, на такой вопиющий примитив?
«Нет, я не спугну тебя, — так решил Вадим. — Ни тебя, ни твоего профессора. Пусть вы будете в надежде. Нельзя, чтоб вы ринулись прятать концы, потому что вам, по-видимому, есть что прятать. Пусть у вас будет сегодня радостный день. Капитан Лобачев взял взятку».
Ни слова не говоря, Вадим взял диск со стола. Карман его пиджака оказался мал.
— Давайте несколько салфеток, — сказал Вадим Качинскому.
Качинский был, видимо, несколько обескуражен деловыми жестами и деловым тоном Лобачева. Он торопливо вынул из стоявшей близ него хрустальной вазочки все салфетки, протянул их Лобачеву.
Вадим разложил салфетки — одна за другой — на столе, аккуратно завернул в них кассету, на часы посмотрел, поднялся. Тотчас встал и Качинский. Выдержки ему было не занимать, но некая растерянность проступала все явственней в лице, в излишне торопливых движениях. Он как бы боялся отстать от этого самоуверенного, несмотря ни на что, молодого человека.
Он, видимо, ожидал, что Лобачев что-то скажет. А Лобачев считал, что говорить ему абсолютно нечего. Качинскому хотелось Лобачева спросить, получить некие заверения. Но спрашивать ему Лобачева было, решительно невозможно.
Так они молча и спустились по лестнице. Вадим первый, энергичным шагом военного, Качинский за ним, держась за перила, на не шибко-то гнущихся ногах. Со стороны могло показаться: молодой купил что-то у старика, а денег не отдал, вот тот и семенит за ним в страхе.
«Семени, сволочь, семени, — не оборачиваясь, думал Вадим. — Наглость, честное слово! Ну неужели я не знаю, что у тебя пять копий этой записи может храниться? Неужели я не знаю, как шантажисты, клеветники и все подобные прочие режут и клеят эти самые пленки?»
Уже надев плащ, Лобачев повернулся к Качинскому.
— Всего хорошего, — сказал он. — Рад был с вами познакомиться.
Услышав эти слова, Качинский враз и облегченно заулыбался, словно ему заплатили за товар, который он почитал потерянным. Он тотчас подхватил протянутую руку Вадима, пылко пожал ее в ладонях. Только сейчас он поверил в успех своего предприятия.
— Вадим Иванович! Вы знаете, что брату предстоит отъезд за рубеж. Я очень вас прошу…
— Если мне понадобится еще свидеться с профессором, я обещаю вам сделать это как можно скорее.
С тем Лобачев и вышел из ни в чем не повинного «Марса», который никогда в жизни не забудет, куда ни за какие блага больше не войдет.
Переходя улицу, он с холодным бешенством еще думал о Качинском-старшем. «Может, у тебя и сегодня «репортер» под полой работал, так я тебе не Никита, с меня много не запишешь — не подклеишь».
Еще он подумал, что, несмотря на холеную респектабельность профессора и неприметное обличье сутулого старика адвоката, есть меж братьями кровное сходство. Просто один похуже, победнее рос, а другого с детства закармливали. Но мысли о них обоих отстали от него, едва он зашагал по Белинке.
Впервые в жизни он входил в здание УВД с чувством вины и готовности к расплате. Впервые в жизни от взгляда на имя отца в мраморе его пронизал мучительный стыд. Впервые в семье Лобачевых так бездарно пошла пуля в молоко. Не просто пустышку — ведро с помоями вытянули, погоны замарали.
Что же умудрился Никита наболтать на эту проклятую пленку? Как его вообще заставили болтать?
Версию о выпитом в незнакомом доме вине Вадим отмел сразу и напрочь. Это исключено. Естественно, Вадим сам пальцем не прикоснется к пленке. Более всего он боялся сейчас не застать Бабаяна. К великому счастью, тот оказался на месте.
Вадим положил на стол пленку и доложил обо всем.
Именно доложил, а не рассказал. С каждой минутой в нем нарастала постыдная горечь. Дух захватывало при мысли, что и разговор с Бабаяном — только первый из цепи неминуемых, тяжких разговоров. Нужды нет, что речь идет о Никите. Вадим — старший в семье и по званию, и по партийному стажу — разве не головой в ответе за все?
Он и обратился к Бабаяну, как положено, по форме. Не было у него сейчас уверенности в праве назвать полковника, как всегда, Владимиром Александровичем.
Бабаян выслушал его, не перебивая ни словом. Тень удивления прошла по его сухому лицу, когда он услышал официальное обращение Лобачева. Его «мальчики» наедине к нему никогда так не обращались. Он только при первых словах взглянул на Лобачева, а потом отвел глаза, чтоб не мешать своему капитану высказаться.
Лобачев доложил все. Вплоть до последних слов, произнесенных в «Марсе». Доложил и соображения, по коим решился сам эту пленку взять. Только теперь Бабаян посмотрел на него, указал рукой на стул у стола, сказал:
— Садись, Вадим Иванович. И, пожалуйста, закури.