Изменить стиль страницы

Эти строки протокола Вадимом были подчеркнуты и выписаны. Эти строки могли быть многим чреваты.

Протоколируя допрос, Вадим всегда старался передать не только смысл его и манеру речи человека — передать впечатление о его словарном багаже, об уменье строить фразу. Языковая характеристика о многом говорит.

Перечитывая протоколы, разглядывая снимки, Вадим видел перед собой Шитова, болтливого, даже велеречивого, а в общем-то удивительно плоского, косноязычного парня. Развязность плохого провинциального конферансье, легко сменяющаяся растерянностью, когда речь вообще теряет связность.

На протяжении всех допросов был только один момент, когда Шитов заговорил с волнением, без свойственной ему обстоятельной тупости изложения. Речь шла о том, как он вошел в комнату к двум женщинам и пригрозил им пистолетом.

Когда он об этом рассказывал, у него даже голос изменился, он по-другому сел на привинченном табурете, по-другому смотрел на Вадима. Он совершенно не думал сейчас о том, как он выглядит, — вообще-то он помнил об этом постоянно, позер он страшный. Рассказывая, Шитов забыл, что слова его записываются на бумагу. Он жаждал одного — рассказать, и чтоб его по-человечески поняли.

— Вы понимаете, я вошел и прямо обмер. Одна-то женщина ничего особенного, а вторая, старуха, смотрит мне прямо в лицо без всякого страха. Я пистолет на нее, а она даже внимания не обратила, на меня смотрит и улыбается, как будто ждет, я ей что-нибудь хорошее скажу. Я, наверное, как дурачок выглядел.

С этой последней фразой с лица Шитова сошло выражение нормального человеческого смятения. Он опять забеспокоился не о существе, а о том, как он выглядел.

«Бледный позер», — вспомнилось Вадиму. Так они с Корнеичем прозвали его, еще не установленного. Ну что ж, почти точно.

Ну, а дальше?

— …Я положил икону и картину в сумку. У иконы камень оцарапал доску, это меня тоже напугало. Я вышел на улицу. Напротив сквера встретил Волкову, которая шла мне навстречу. Она, ни слова не говоря, взяла у меня сумку и пошла. Мне надо было идти спокойно в другом направлении, но я был сильно взволнован и полностью потерял контроль над собой. Я догнал Волкову и отнял у нее сумку. Пошел наобум. На Почтовой улице постучал в чью-то калитку. Потом пошел в сторону бани. Там есть сарай с углем. Я положил в сумку плащ, бороду, усы и пистолет. И закидал сумку углем. Делал наобум. Мне очень хотелось от всего избавиться. Потом сел на автобус на остановке «Госбанк». Поехал в сторону Иерусалима. Стал ждать там электричку на Москву. Во сколько выехал, не помню. Наверное, около двадцати одного. В электричке в одном из вагонов встретил Громова и Волкову. Вышли в тамбур. Волкова меня обругала и ударила по лицу. Громов меня успокаивал, расспросил, где сумка. Сказал, что ничего, я — герой дня и сейчас мы поедем и поужинаем в «Минске», а завтра Волкова поедет, привезет икону и картину в своей сумке, а мою сумку утопит в пруду…

А Волкова, которую самый факт задержания потряс куда меньше, нежели Шитова, сдалась не сразу. Ее косный, неповоротливый ум диктовал ей только одну позицию — виновны все, кроме нее. Характерно, что Громова она разоблачала с той же тупой обстоятельностью, что и Шитова. Сейчас они были для нее равнозначны. Ступеньки, по которым, может быть, удастся выкарабкаться самой, — не более того.

Об ограблении ничего не знает. Бороды купили просто так, для игры. Кисточку с белой ручкой на квартире Громова помнит, Шитов сам перед зеркалом бороду подстригал. Два детских пистолета были, а что с ними делали, она не знает. Шитова в электричке не видала. За сумкой ездила. Громов послал, она и поехала.

Запиралась она бездарно, врала бессмысленно, то и дело впадала в противоречия, уставал с ней Вадим едва ли не больше, чем с Громовым. Поневоле вспоминалась ему характеристика, данная в свое время Корнеичем Завариной, работнице Вознесенских: «Это же дура! Дура сокрушительная!»

И уж конечно вспоминалась Машка Иванова, от которой в дрожь кидало следователей управления. Помнится, Вадим даже Ивану Федотовичу однажды «жаловался». Глупая, толстая, серая, сорока с хорошим лишним лет баба, квартирная воровка. Крадет, как говорится, по малости, где сапоги резиновые, где куртку… Но ведь и эти вещи следователь обязан разыскать, вернуть потерпевшему. Человек за резиновые сапоги трудовые деньги платил. На допросах Иванова сама путает, что где взяла, кому продала. Каждый раз клянется, что «завяжет», а через полчаса истово обещает в следующий раз сделать умней. Да где уж ей, чтобы умней! Больше двух лет на свободе нипочем не задерживается.

Сроки она получает небольшие, нисколько ими не стесняется, заключения не боится. Только войдет в зону, сейчас начинает жаловаться на сердце, на печень, а поскольку годов хватает, да и выпито немало, изъяны в драгоценном ее здоровье находятся. Сейчас же ее в санчасть, на обследование, на лечение, туда-сюда, на работу не гонят, врачи хорошие, жить можно. Хлоркой попахивает, ну да небольшое дело.

Все эти соображения Машка однажды на полном серьезе изложила Морозову. А тому только что пришлось обойти два пятиэтажных дома без лифтов, по пяти подъездов в каждом, в поисках владельца подростковой куртки, потому что дома одинаковые, стоят рядом. Машка была под «газом» и забыла, где куртку брала. Вошла через незапертую дверь.

Вадима и смех брал, когда он глядел на взбешенного Морозова, который, выслушав добросердечные Машкины соображения, молча смолил сигарету за сигаретой, и понимал он его, понимал до конца. В ситуации с Машкой как не вспомнить точные слова: по форме — правильно, по существу — издевательство…

Что-то виделось Вадиму общее у Волковой с этой старой воровкой. Обдумывая сейчас Волкову, Вадим снова и снова, несмотря на весь свой опыт, удивился тому, с какой быстротой теряют преступники те немногие человеческие черты, которыми обладали.

Ну взять хотя бы чувство этой девчонки к Громову. Ведь было же, наверное, что-нибудь в ее душе, если она бросила мужа — все-таки налаженная, законная жизнь.

Но стоило бутырским воротам сомкнуться за машиной, в Волковой как выключатель повернулся. Она не клеветала на Громова, но она с тупой, безотказной готовностью выкладывала даже те факты, какие легко и безопасно для себя могла бы утаить.

Так, например, на одном из допросов, когда речь зашла о сумме, вырученной за похищенное у Вознесенского, Волкова, подтвердив свой вопрос, заданный старухе Краузе, сказала:

— Женя дал Володьке тысячу, а мне только пятьсот и сказал, что у него осталось немного. А я знаю, что у него в комнате был тайник. Там паркет клееный, целую доску можно вынуть. Он думал, я пьяная сплю, а я видела. Я знаю, он в тайник клал только если много или если валюта. А так он в тайник не лазил и даже лаком его замазывал. Суток двое лаком пахло. Я поэтому и Краузе спросила, сколько может стоить.

О валюте Вадим Волковой не задал ни единого вопроса, отметив этот пункт для себя.

Уж если Громов скрывал от Волковой тайник и узнала она о тайнике лишь по его недосмотру, то о валюте он при всех обстоятельствах не сказал ей ничего.

А вот четвертый, Иван со связями, Иванов… Он же привлекался в свое время за валютные операции. Если Машка Иванова возвращается снова и снова к резиновым сапогам и подростковым курткам, не потянуло ли а этого деятеля на знакомую ниву? Но сохранились ли старые связи, ведь он, в общем-то, недолго сидел?

Вот снимок вскрытого тайника в комнате Громова. О том, что он вскрыт, Громов, естественно, не знает. Комната опечатана.

Ознакомившись с показаниями Шитова относительно утопления сумки в пруду, Волкова их не оспаривала.

— Женя меня послал, я и поехала. Я для Жени все… Я поехала с другой сумкой, чтоб в нее переложить икону и картину. Женя сказал, мне бояться нечего. За поповским имуществом никто особенно гнаться не будет. Тем более, на следующий день после происшествия мне нечего бояться, я местная, беременная женщина, у меня пятна уже на лице появились, никто меня не заподозрит. Я его сумку в газету завернула, утопила в пруду. В сумке камень лежал, она сразу утонула.