— Вы называете мертвое имя, мадам, — старик усмехнулся с нескрываемой горечью. — Что можете вы, сударь, знать о человеке, который вышел из моды еще до того, как вы родились?

— И все-таки я кое-что знаю, господин директор, — возразил Вашек, крепко сжав ручку кресла. — Вы… Вы… «Араб и его конь!»

Господин Вольшлегер часто заморгал глазами.

— Удивительное дело, мадам, как плохо мы защищены от славы! Я просто растроган! «Араб и его конь!» Моя лучшая пантомима, выдержавшая столько реприз, в том числе и в достопочтенном цирке Умберто! Я любил играть умирающего араба. Не потому, что эта роль так уж значительна. Мне доводилось исполнять роли более выигрышные — я играл, к примеру, Юлия Цезаря, умирающего на скачущей лошади с кинжалом Брута в груди. Роль араба не была столь заманчива, но мой серый Ипполит — как любил он эту одноактную драму! Как он прядал ушами, чувствуя, что я теряю силы; как склонялся ко мне и тревожно ржал, взывая о помощи; как осторожно поднимал меня в зубах. Мадам, Ипполит эту сцену не исполнял — он переживал ее со всей скорбью своего преданного лошадиного сердца! Для него я каждый день умирал, и он каждый день рисковал ради меня жизнью.

— Он жив еще?

— Увы, мадам, вот уже девять лет, как он отправился к своим англо-арабским праотцам. Он был здесь, со мной, за его преданность я оставил Ипполита доживать свои дни на покое. Неподалеку отсюда я купил лужок у леса, там и похоронили его между тремя дубами. Это был мой самый верный друг. С тех пор как он умер, я живу одиноко; правда, недавно я вновь обрел друзей, которым изменил в дни сумасбродной молодости, — Вергилия, Горация и Марциала. Говорят, человек всегда возвращается к первой любви. Особенно, если он пренебрег ею по собственному неразумию. В отношении людей это миф, но есть два божества, которые заслуживают самой высокой любви и не отвергнут утраченного возлюбленного даже седым: книги и родина.

— Вы из этих мест, из Рейнской долины?

— Да. А вы, должно быть, нездешняя?

— Нет. Я бельгийка. И даже не du métier[135]. Мой отец был высокопоставленным чиновником, а выросла я в доме графа д’Асансон-Летардэ, в Брюсселе. Вы, вероятно, знавали его?

— Высокий, стройный, борода надвое — как же! Прекрасный человек! Господин камергер был редкостный аристократ. Он обладал высочайшим из всех человеческих достоинств — полной гармонией сердца и разума. Я не раз охотился вместе с ним, и ужин в его летней резиденции был подлинным наслаждением. А что его дочь, вышла замуж?

— Нет, так и не вышла. Ее странным капризом было сосватать всех своих приятельниц, в том числе и меня, по склонности сердца; но сама она осталась старой девой, мы с ней переписываемся. По ее словам, она переживает десять супружеств с их радостями и ни одного — с неизбежными разочарованиями.

— Достойная дочь отца-философа. А ваша девочка, вы говорите, занимается конными жанрами?

— Да! Я и то сделалась артисткой, что уж говорить о ней. Она и родилась в фургоне.

— А молодой человек… господин Вашку… значит, дрессировщик?

— Да. И тоже с семи лет в седле. Они вместе с Еленой начинали на пони, а в десять он уже перешел на лошадей. Господин Вашку — мастер на все руки: он и дрессировщик и превосходный акробат. Посмотрели бы вы, как он прыгает. Один батуд чего стоит! Он у нас даже со слонами умеет обходиться.

— Превосходно, молодой человек. Цирк — прекрасная штука, но он требует от человека универсального умения. Кощунствовать — грех, но цирк всегда напоминал мне святую церковь: он осеняет благодатью любящих его и требует от них верности даже за гробовой доской.

Старик сидел напротив Агнессы, изящно закинув ногу на ногу, и продолжал беседу, обращаясь попеременно то к Елене, то к Вашеку.

— Умейте всё и всё любите. Но помните: нет на свете более благородного существа, нежели лошадь. Жена, муж, возлюбленная — поверьте опытному человеку — никто не может сравниться преданностью и умом с верной лошадью. А красота чистокровных животных! А их чудесные таланты! Нет трюка, которого не освоил бы умный конь, не проявив при этом своего честолюбия. Это толкает людей цирка на ошибки. Они нередко демонстрируют свое безрассудство и силу. Но запомните: одно лишь возвышает обычный трюк до уровня искусства — поэзия. Может, вы уже не поймете меня. Я человек старой эпохи, которая превыше всего ставила красоту. Вы же — дети нового века, а нынче гонятся за успехом. Успех! Боже ты мой, успех у глупой толпы — как мало для этого нужно! Немного рутины, немного шаблона, уловить, что нравится, и пользоваться этим без разбора. Мне известно положение дел на манежах, и должен сказать — цирк приходит в упадок. Для нас, людей старого закала, важна идея. И тот, кто дорожил своим достоинством, тот искал прежде всего свою собственную идею, равно как и способ красиво выразить ее. Ибо идея тоже еще не все, мои дорогие, и обязанность художника, понимающего, что такое возвышенное, воплотить идею в достойной ее форме.

Гости слушали его молча. Агнесса видела в хозяине того знаменитого творца цирковых чудес, которым так восхищались в Брюсселе в годы ее детства и о котором помнили до сих пор. За что бы он ни брался, — все приобретало особый отпечаток. Прекрасные лошади, прекрасные наездницы; а какой гармонией блистало каждое выступление! Костюм в его цирке никогда не был тряпкой, в которую облачалось грубое тело очередного рейтара. Надевая тот или иной костюм, исполнитель всякий раз преображался. У Вольшлегера играли даже лошади; умные животные словно догадывались, что они доставляют людям величайшее наслаждение своей красотой. Казалось, все исторгало огонь — настолько одухотворенным было каждое его начинание. Он обладал даром привносить во все то особое напряжение, которое свойственно подлинному искусству. Это напряжение излучали огненный глаз жеребца и каждый мускул, оно сквозило в каждом движении вольтижера, возникало между наездником и лошадью, между наездником и публикой, любой номер отличался победоносной напористостью, энергией! Неукротимое, темпераментное искусство господина Вольшлегера завершало развитие старофранцузской школы верховой езды, он довел ее до совершенства, обогатив тонким вкусом и грацией. Но его подлинно художническая натура оказалась недостаточно твердой, чтобы побеждать и в коммерческой сфере. Грубые, неразборчивые в средствах соперники сманивали показным блеском непритязательную толпу, сводя на нет его скромный, кропотливый труд. Эдуард Вольшлегер боролся много лет, но, убедившись, что живет в эпоху, утратившую вкус и понимание красоты, осознав, что удержаться он сможет лишь ценой уступок низменным вкусам зрителей, отказался от подобного успеха, распустил труппу и, располагая кое-какими средствами, поселился в своем родном краю в качестве частного лица, целиком отдавшись изучению античной культуры.

Елена понимала не все, о чем с такой убежденностью говорил хозяин дома. Но она любовалась его еще довольно свежим лицом, горящими глазами, холеными усами и белоснежной жокейской манишкой. Вольшлегер напоминал ей одного из тех благородных маркизов, о меценатстве которых ходили легенды. «Не раздумывая, вышла бы за такого старика», — мелькнула у нее сумасбродная мысль. Вашек тоже не стал бы утверждать, что все понял правильно, но обостренными чувствами он ощущал — перед ним подлинный мастер царственного искусства верховой езды и дрессировки. И он благоговейно ловил каждое слово говорившего.

— Филлису раз пришла в голову остроумная мысль: повесить лошадям спереди таблички: одной — табличку со знаком сложения, другой — со знаком равенства, и перестраивать их на ходу так, чтобы каждый раз получалась сумма. Например: один плюс два равняется трем или два плюс три равняется пяти. Дело оказалось не из простых, но Филлис довел его до конца и добился успеха. Однако мне этот номер не нравился. Идее Филлиса нельзя было отказать в оригинальности, но ей явно недоставало поэзии. Я никогда не любил математику. И низводить прекрасные создания до роли живых цифр мне просто-напросто претило.

вернуться

135

Здесь: потомственная артистка (франц.).