— А какой из своих номеров вы считаете самым красивым, маэстро? — спросила Агнесса.

— Самым красивым… гм… Когда-то я обучил «высшей школе» четырех молоденьких девушек. Я, знаете, не ограничивался выращиванием лошадей, я пестовал и чистокровных женщин. Это куда сложнее, но трудности-то меня и привлекали. И вот однажды мне повезло: у меня собрались четыре самых очаровательных существа, какие только видел свет. У них были роскошные волосы цвета воронова крыла, большие черные глаза и ярко-красные губы; а стройны они были, как принцессы. И в каждой из них била ключом и рвалась наружу пылкая молодость. Я почел своим долгом создать из столь редкостного материала нечто из ряда вон выходящее. Прежде всего я попробовал их в кадрили, одев в легкие, газовые платья, но из этого ничего не получилось. И тут меня осенило. Я сшил им четыре бордовых костюма: длинная юбка богатыми складками ниспадала на бок лошади, из узких лифов белыми лилиями сверкали плечи. Посадил я девушек на черных как смоль английских жеребцов. Уже один вид их производил неотразимое впечатление: юбки покрывали лошадей, словно рубиновые чепраки, драпируя вороного коня и белоснежную женщину как некое двуединое сказочное существо. Затем я разучил с ними медленное испанское болеро. Девушки щелкали кастаньетами, а на стройных ногах коней глухо позвякивали бубенчики. Обычная кадриль — но сколько патетики и страсти было в этой четверке вздыбленных коней и властно укрощающих их наездницах, в улыбках, взорах девушек, в каждом движении, в каждом звуке! То была уже не верховая езда, а подлинная поэма.

— И долго эти дамы выступали? — спросила Елена.

— О нет, совсем недолго. Если мне память не изменяет — меньше года. Зрелище было слишком чарующим. Не прошло и года, как все четверо вышли замуж. Не за своих, конечно: две — за дворян, одна — за банкира, а четвертая — за какого-то дипломата. Обычный горестный финал, когда произведение искусства создается из человеческого материала. Эти сумасшедшие мужчины влюбились в ночную бурю и каждый оторвал себе по кусочку тучи. А потом еще удивляются, отчего это в цирке перевелись чудеса… Словом, они… загубили мой номер. С той поры я отказался обучать девушек. Неблагодарная работа! Нужно обладать стойким сердцем циркового артиста, чтобы не поддаться соблазнам любви и до конца исполнить свой долг.

— Значит, маэстро, вы не признаете верховного права любви? — вкрадчиво спросила Агнесса.

— Не признаю, мадам, если это право наносит хоть малейший ущерб нашему делу. Совершенство достигается лишь путем наиполнейшего самоотречения. Мы, жрецы древнего циркового искусства, должны найти в себе силы отказаться от всего, что уводит нас в сторону. Мы отреклись от домашнего очага, мирских дел, от спокойной, удобной жизни в безопасности, от уверенности в завтрашнем дне, от условностей и бог знает от чего еще. Мы поставили себя вне общества. Этим должно гордиться, это величайшее благо, но это же и проклятие. Мы отдали себя под власть иных законов, нежели те, что повелевают людьми, и потеряли право на тихое счастье. Каждый из нас так или иначе играет со смертью и ежедневно репетирует, чтобы выяснить, как далеко он может зайти в этой игре. Мадам, это нельзя назвать нормальной жизнью. Даже рыцари средневековья, даже солдаты во время войны не ставят жизнь на карту день за днем, месяц за месяцем, год за годом. Это делают лишь люди особого ордена, имя которому — цирк. И тот, кто посвятил себя этому ордену, не имеет права влюбляться. Не имеет права разрывать узы нашего братства. Мы не принадлежим самим себе, каждый из нас тесно связан с другим и может либо укрепить, либо ослабить целое. Любовь в нашем братстве лишь тогда оправдана, когда она не ослабляет, а укрепляет его. Таков закон изгоев. Нынче его не соблюдают, и оттого паше искусство приходит в упадок. Люди, которые были способны пожертвовать ради него всем на свете, один за другим сходят в могилу, зато все больше становится тех, кто стремится жить по общечеловеческим нормам. Каждый такой человек открывает доступ в свое сердце самому коварному для нас врагу — страху.

Вашек побледнел: разговор принял неожиданный оборот. Не знай он, что встреча эта случайна, он и ее счел бы коварной интригой. Но перед ним сидел ветеран манежа, каждому слову которого он верил с первой же минуты, и этот человек, сам того не сознавая, вонзал нож в сердце Вашека. Юношу охватил страх, ему было не по себе, в глазах у него помутилось, голос, произносящий приговор, казалось, доносился откуда-то издалека. При мысли о том, что директорша не преминет ухватиться за эти слова, у Вашека останавливалось сердце. Но, к своему удивлению и радости, он услышал, как она, поднимаясь, отвечает чуть дрожащим голосом:

— Извините, господин директор, что я прерываю вас. Но дело уже идет к вечеру… Не хотели бы вы осмотреть наши конюшни? Вам это, наверное, будет интересно. А потом, если вы ничего не имеете против, отужинаем у нас — еще разок перекусите в маренготте. Мой муж будет рад познакомиться с вами.

— Мадам, более приятного приглашения я получить не мог. Для нас, старых идеалистов, клич «Коня! Коня! Королевство за коня!» — звучит совершенно по-особому.

На стоянке Петер Бервиц приветствовал конкурента своих предков со всей величественностью эмира белых коней. Господин Вольшлегер тотчас предложил ему перейти на ты. Агнесса и Елена, извинившись, удалились на кухню, а Вашек поспешил к клеткам, чтобы приготовить корм для своих питомцев. Петер с гостем направились к конюшие. Как только Бервиц откинул полог палатки, изнутри донеслось удивленное:

— Боже! Господин Вольшлегер! Возможно ли это? Маэстро… Маэстро!

Конюх Ганс, белый как лунь, бросился навстречу гостю с простертыми руками и сияющим лицом. Господин Вольшлегер остановился, внимательно посмотрел на старика, силясь что-то вспомнить, и вдруг произнес:

— Ганс! Я не ошибаюсь? Ганс! Как поживаешь, старина? Да ты еще при деле… Рад, что узнал меня.

— Как не узнать, — от волнения конюх начал даже заикаться, — разве ж я мог забыть господина Вольшлегера — ведь я столько лет прослужил у вас! Маэстро приметил меня… обучил… Ввек не забуду… Какая честь для нашей конюшни! Такой гость! А я не захватил красного жилета…

Господин Вольшлегер похлопал Ганса по плечу, сказал, что это не столь важно, и двинулся дальше — его манил запах конюшни. Когда он увидел длинную вереницу лошадей, глаза его зажглись. С уверенностью знатока направился он к лучшим экземплярам. Бервиц горделиво выпятил грудь: внимание Вольшлегера привлекли именно те кони, которых и сам Бервиц ценил больше всего. Даже по лошадям было заметно, что в конюшню вошел гроссмейстер. Вольшлегер щелкнул языком, крикнул — и беспокойные жеребцы тотчас насторожились. Их искрометные глаза пристально следили за маленькой фигуркой, и, когда старый дрессировщик подходил ближе, лошади не шарахались, не пугались. Он запускал пальцы в их гривы, похлопывал по шее, гладил по морде, осматривал зубы — и даже самые дикие кони терпеливо сносили прикосновение его твердой, властной руки. Останавливаясь возле животного, господин Вольшлегер интересовался кличкой и ласково повторял ее по нескольку раз. Когда же он направлялся дальше, жеребцы поворачивали вслед ему красивые головы на круто изогнутых шеях и тихонько ржали.

Ужин был роскошный. Агнесса блеснула своими кулинарными способностями, своим гостеприимством. К удовольствию хозяйки, гость сполна оценил ее изобретательность. Разговор, как и всегда при встречах цирковых артистов, вертелся вокруг общих знакомых, городов и животных. Господин Вольшлегер оказался превосходным рассказчиком и всех очаровал — особенно госпожу Гаммершмидт — своей изысканной галантностью. Но, о чем бы он ни говорил, едва ли не в каждом его слове сквозило меланхолическое сожаление, что звезда цирка закатывается.

— Я вовсе не хочу быть похожим на брюзгливого почитателя добрых старых времен. Очень грустно, когда приходится восклицать вместе с Горацием: «Постум, о Постум, скорблю я, годы прошли быстротечно!» Я предпочел бы рассеять свою грусть, убедившись в благополучном росте новых сил. Мой поэт говорит, что краткость жизни нашей не позволяет загадывать далеко вперед; тем не менее я питал когда-то надежду à la longue[136], ибо верил в юное поколение. Теперь же, когда я стал очень, очень стар, я вижу: вместе с великими наездниками-универсалами умирают и их достижения. Новые люди механически воспроизводят то, чему их научили, топчась, по сути дела, на одном месте. Я прыгал сквозь горящий обруч диаметром всего лишь в двадцать два дюйма. Нынче никому и в голову не придет преодолевать столь трудные препятствия. Крутя сальто на скачущей лошади, я надевал в воздухе туфли. Теперь подобных трюков нет и в помине. Зато всячески раздувают программу. Я видел у вас слонов, львов, тигров, медведей. Скоро появятся страусы, верблюды, жирафы, а то еще и моржи с тюленями или кенгуру с мешком на брюхе. Все больше, больше, все время что-то другое, все новые приманки для публики, а вот способность видеть в любой позе лошади возвышенную красоту утрачивается. Вымирает дворянство, вымирают наездники, вымирает зритель, понимающий толк в цирке. Остается лишь толпа, которую нужно загнать в шапито и довести до исступления. Нелегкая задача!

вернуться

136

На будущее (франц.).