Изменить стиль страницы

— С вами мне ужасно повезло, — сказал он.

Взвыли моторы. Глиссер дрогнул. И пенный хвост вытянулся за кормой желто-желто... Я обернулась. Буров шел по берегу, помахивая рукой. Оператор сказал:

— Муж доверяет вам?

— А вы доверяете своей жене? — спросила я.

— Нет, — сказал он и засмеялся.

— Значит, есть основания?

— Не задумывался над этим, — признался оператор. — Я не доверяю женщинам. Это мой принцип.

— Мужчина с принципами лучше, чем без принципов. Пусть это будет утешением для вашей жены. А теперь вы скажите, почему вам со мной ужасно повезло?

Оператор хитро сощурил глаза:

— Угадайте.

— Я не сотрудница угрозыска.

— Полагаете, они угадывают всё?

— Если верить книгам... Или не верить книгам — тоже ваш принцип?

— Моя любимая книга «Спортивная ловля рыбы». Я верю ей.

— Это хорошо, когда у человека есть хоть одна любимая книга.

— Любимая книга, любимая собака... Любимая женщина. Только не хмурьтесь, пожалуйста. Я не имею в виду вас.

Мне сделалось скучно. Привалившись к краю борта, чтобы хоть как-то отодвинуться от соседа, я стала смотреть на воду, которая живым крылом вздымалась под глиссером, вздрагивала, словно хотела сказать что-то и потом загасала, как усталое пламя.

Оператор взял камеру. Перебрался к водителю на переднее сиденье. Начал снимать меня или делать вид, будто снимает.

Сказал громко (надо было перекричать моторы).

— Мне с вами ужасно повезло, вы тема для телесюжета. Дочь героя войны приезжает к старому ветерану. Я сниму вас на пленку, а за это вы меня поцелуете. Правда?

— Если снимете очень хорошо.

— Буду стараться.

— Старайтесь.

6

Старожилы рассказывали, что когда-то, много лет назад, в этих краях водились птицы, которых люди называли мартынами. Потом птицы исчезли. Никто не знает почему. И в память о них рыбаки назвали свою тоню Мартышкой.

Тоня — это место, где ловят рыбу. Полоска берега, три-четыре домика, вешала, на которых разложен побуревший от сырости невод, заготпункт, красный уголок..

Солнце блестит на реке, как чешуя рыбы. Плещутся, будто-на что-то жалуясь, мелкие пугливые волны. Покачиваясь, друг за дружкой, словно утиный выводок, плывут поплавки невода. А надо всем — большое небо в белесой дымке без конца и края.

Мотор выключен. Глиссер по инерции скользит вперед. И со стуком, чуть шуршащим, изогнутым носом касается берега.

Водитель и оператор — люди ловкие. Поднялись. Раз — и уже хрустят подметками по песку. А глиссер покачивается подо мной. Неустойчивая посудина. Я, кажется, ойкнула. Оператор подхватил меня на руки. Вынес торжественно на берег. Правда, сам замочил ботинки. Шепчу:

— Поставьте меня.

Он смеется. Делает вид, что не слышит.

— Надорветесь.

— Я штангист.

— Прошу вас...

Наконец я на земле. Голова немного кружится. Но в теле легкость, словно я способна летать. Женщины в прорезиненных брюках и куртках, в широкополых шляпах выбирают, невод, комментируя наш приезд беззлобно и даже доброжелательно, однако, с большим набором пугающих меня слов. К концу дня я привыкну к этим словам, как и к запаху воды и рыбы. Но сейчас я, конечно, краснею... Смущение мое не остается незамеченным. Опять поток слов... Это все-таки игра. Нарочитость... Однако, клянусь, я не осуждаю рыбачек. Каждый развлекается, как может.

К нам навстречу идет молодой парень, приятный. Выясняется — бригадир.

Оператор бесцеремонно заявляет:

— Кормите! Умираем с голоду.

Теряется бригадир, разводит руками:

— Ничего нет. Ничего... кроме черной икры. И ухи из осетрины.

— Сойдет и это, — машет рукой оператор.

Бригадир советует:

— Попробуйте купите хлеба в лавке.

Оказывается, на тоне есть и лавка. Правда, сейчас там висит замок. Но продавец скоро находится. Оператор покупает буханку хлеба и бутылку московской. Нам приносят таз икры килограммов на пять. Чугунок осетровой ухи. Я столбенею от удивления. Хочется потереть глаза: уж не сон ли вижу?

Вместе с нами водку пьют бригадир и продавец. От закуски отказываются. Спрашивают:

— Это правда, что там, у вас черная икра большую ценность представляет?

— Правда.

Смеются. Говорят:

— Глаза бы ее не видели. Надоела. Мяса хочется.

Я ищу взглядом нож, чтобы намазать икру на хлеб. Бригадир советует:

— Вы ложкой. Ложкой...

И я ем осетровую икру столовой ложкой, словно рисовую кашу. На фабрике скажут: врешь. Я прошу:

— Сфотографируйте.

Зовут рыбака фотографа-любителя. Он велит взять мне таз на колени. Зачерпнуть ложкой икры.

— Только пришлите.

— Слово — закон.

Оператор говорит:

— Нужен Зинченко. Человек к нему из Москвы приехал.

Зинченко занят. Он пятчик. Должность в бригаде ключевая. Требует опыта, силы, сноровки. Мне объясняют, невод имеет два крыла. Тяжное крыло. И пятное крыло, которое увенчивает пятный кол. Когда выметывают невод, образуется мотня — место, куда заходит рыба. Тогда-то пятчик и двигает вдоль берега пятный кол. И весь улов в буквальном смысле находится в его руках.

Бригадир говорит о работе вдохновенно, не сводя с меня глаз. Кто-то из нас двоих, работа или я, нравятся ему точно. Думаю, что работа... Хотя от мужчин можно ожидать всякое.

Мы сидим в рыбацкой столовой, на открытой террасе. Тепло и ясно. Дышится легко. Обед такой необыкновенный. И разговор. И голова кружится самую малость.

Милое дело — путешествие.

Слева, ближе к берегу, дымятся печи. Поварихи в белых колпаках разделывают толстых, как поросята, сазанов. Сазаны живые, бьются под ножами, трепещут, словно ветки на стылом ветру.

— Потому на тоне такая уха вкусная, — говорит оператор. — Из живой рыбы.

Бригадир предлагает осмотреть тоню. Я соглашаюсь. Он ведет меня к берегу реки, где крутятся барабаны неводонаборной машины, гудит лебедка, барахтается рыба в зюзьге...

Человек вырастает передо мной. Неуклюжий и большой, похожий на медведя. Жидкие доски причала скрипят и прогибаются под его высокими бахилами. Тень, отбрасываемая фигурой, ползет впереди широко, словно от облака.

— Вот и Зинченко, — говорит бригадир. — Илья Иванович, товарищ приехал по вашу душу. Из самой Москвы...

Зинченко останавливается. Не по испарине на лбу и шее, не по сутуло опущенным плечам — по глазам догадываюсь, устал он сильно. Смотрит на меня, не сказав ни слова, вначале выжидательно, равнодушно, как на докучливого просителя. Потом брови начинают медленно сползаться, лицо, точно первый осенний ледок, сковывает напряжение. Голова клонится набок. Может, так легче ему смотреть. Может, привычка у него такая... Я же не знаю. Качает головой. Моргает ресницами. Неужели расплачется? Вяло шевелит губами, словно чувствует их тяжесть:

— Дивчина... Алексея Миронова дивчина!

Делаю шаг ему навстречу — с ощущением тревоги, будто ступаю в пустоту. За его спиной желтая река, и как срез, голубое небо.

Трещит кинокамера. И что-то рушится. Сокровенное? Похоже, что да...

— Нашла... Не я тебя сыскав, як клялся над могилой батьки. А ты сама.

Мне стыдно. Но я не могу избавиться от ощущения, что присутствую на спектакле. Проклятая кинокамера!

А Зинченко плачет. Не навзрыд, конечно. Однако две слезинки катятся по жухлым, старым щекам...

Я не выдерживаю. Я взрываюсь. Бросаю в лицо оператору:

— Прекратите! Черт бы вас побрал!

Зинченко обнимает меня. Старый, сильный человек, пропахший рыбой, ветром, по́том. Как он узнал во мне дочь фронтового друга?

— Как узнал?

Значит, я портрет отца. Двойник, копия. Значится осталась после него. После или вместо?

7

Ночь выстлалась густо. И вода трепещет под ней, чистая, строгая и еще бескрайняя, потому что края не видно по всему кругу. Промелькнет огонь бакена, сочный, но маленький, как цветок. Блеснет крылом птица, быстро, размашисто, точно сполох молнии.