Изменить стиль страницы

Генерал рассказывал с удовольствием. Получалось у него, может, несколько бессистемно, но горячо. Чувствовалось, человек он искренний,толковый.

— Дело не только в трех орденах Славы. Хотя сам по себе это выдающийся факт... Старшина Алексей Миронов был личностью. Лич-нос-тью... Можно иметь высокий чин, обладать выдающимися талантами поэта, музыканта, изобретателя и оставаться заурядным, неинтересным человеком... Миронов был всего-навсего старшиной армейской разведки, но его духовных качеств — смелости, благородства, честности — хватило бы и на государственного деятеля. Мы много и хорошо говорим о политической работе в войсках, о прозорливости наших командиров. И меньше вспоминаем о незаурядных людях, которые, как метко заметил Твардовский, были в каждой роте, в каждом взводе. От них исходили тепло, уверенность, свет. Каждый из них представлял, как бы сказать, материализованную душу народа. Это, конечно, очень обще... — генерал Самшелов смущенно развел руками.

Буров сказал:

— Минул большой срок. Пора безошибочных обобщений наступила.

— Согласен с вами, — кивнул генерал, быть может, несколько устало. Посмотрел в мою сторону без улыбки.

— Мемуары не пишете?

— Нет. Я действующий генерал. Вот когда уйду в отставку, тогда попробую...

— Пробовать надо сейчас. И пусть товарищ журналист тебе поможет, — включилась в разговор молодая жена.

— Жанна, стыдно, — зарделся генерал.

— Почему стыдно? Ведь всем кто-то помогает, — рассудительно возразила Жанна.

Генерал засмеялся:

— Женам нельзя доверять даже малую тайну.

— Очень мне нужны твои тайны... — обиженно заметила Жанна. И насупилась. Ей, конечно, было жаль саму себя.

Генерал пропустил реплику, жены мимо ушей, задумался тяжело. Потер пальцами виски:

— Что я могу еще вам рассказать? Конечно, были разведдонесения, представления к наградам, рапорты разного характера, где по крупицам была рассыпана боевая деятельность старшины Миронова. Но где это все? Сохранилось ли оно? В военном или в других архивах? Не знаю. Что-то, конечно, пропало. А что-то наверняка лежит в груде бумаг, как говорится, в пожелтевших папках... На вашем месте я бы написал Зинченко или даже съездил к нему. Он рыбачит на Волге, за Астраханью. Дом у него в селе Житном...

— А Чхеидзе? — спросил Буров.

— Гурам умер после войны от старых ран. Его ранили шестого мая. Тяжело... Он долго лечился. Умер в пятьдесят пятом. У себя в Самтредиа... Вы напишите Зинченко и поезжайте к нему.

— Обязательно напишем, — сказал Буров.

— Он и Миронов были друзьями. Я знаю, Зинченко пытался найти его семью. Мы все пытались. Знали, что есть маленькая дочь Наташа... Но вы с мамой основательно затерялись на дорогах войны.

— Конечно, это хорошая мысль, поехать к Зинченко, — словно рассуждая вслух, проговорил Буров. — Нам надо поехать, Наташа.

Однако выбраться в Житное удалось не скоро, лишь весной следующего года...

3

Глухой гром — к тихому дождю. Он слышен на юго-западе, где приморившиеся тучи распластались над горизонтом, чуть подсвеченным солнцем, тонущим в мареве, сизом, густеющем от минуты к минуте. Возле красно пятнеющих кустов бузины, возле черемухи, облепленной черными ягодами, над кустами шиповника и над всем лесом воздух неподвижен, будто и нет его вовсе, будто заменили его запахи, заменили бесповоротно, как автомобиль заменил телегу.

— Ма-ма, — хнычет девочка. — Ма-ма, — и трет грязными кулачками заплаканные глаза.

Небо бледнеет. Солнце тонет в белой непроглядной массе. Тени покидают лес. Он становится скучным, старым. Тоскливым...

— Ма-ма! — зовет девочка, всхлипывая.

Я останавливаюсь, наклоняюсь:

— Ты чья?

— Ма-ма... — девочка глядит и сердито и жалостливо, но только не испуганно.

Я оглядываюсь: лес редкий, больше березовый. И людей в нем нет — только я и девочка.

— Как зовут тебя? — поглаживая по растрепанным желтым волосикам, спрашиваю я.

— Ила.

— Ира?

.Девочка кивает и уже больше не всхлипывает.

— Сколько же тебе годков, Ира?

— Четыле, — девочка показывает растопыренные пальчики: большой прижат к ладони.

Она в красном платьице, в красных сандалиях стоит на полянке, как грибочек. Такая хорошая. И мне... Мне до слез захотелось, чтобы это была моя дочка. Моя родная, моя милая. И злость на Бурова шевельнулась в моем сердце тяжело, точно камень.

— Ты с кем пришла? — спросила я тихо.

— Одна.

— Совсем одна? Без бабушки, без мамы?

— Совсем одна, — сокрушенно подтвердила девочка.

А если взять ее с собой, и привести домой, и сказать Бурову, так радеющему о своем покое:

«Это наша дочка. Это наша радость».

Он растеряется. Точно растеряется. И будет смотреть, на меня, как дурачок.

— Где ты живешь, Ира?

— Там, — она показала ручкой на окружную дорогу, на высокие дома, белеющие за лесом.

— Пойдем.

— А куда? — спросила девочка.

— К маме. Ты знаешь, как зовут твою маму?

Девочка кивнула:

— Мама Соня.

— А бабушка у тебя есть?

— Есть. Баба Шуля.

— Почему же ты ушла в лес одна?

— Не знаю.

Дождь падал беззвучно, тихий, редкий. Пыль сворачивалась на тропинке в мелкие темные шарики.

У окружного шоссе, прежде чем перейти несколько метров бетона, я взяла девочку на руки. Она прижалась к моей щеке и спросила:

— Ты меня любишь?

— Люблю, милая.

— И я тебя тоже люблю. Клепко, клепко...

Со свистом, вначале нарастающим, потом сходящим на нет, по бетонке катили машины. Дождь по-прежнему падал беззвучно, однако не так редко, как минуту назад. Шоссе блестело. Я переходила его быстро, смотрела под ноги, боясь поскользнуться. Увидела себя на мокром асфальте, как в зеркале: я впервые несла на руках ребенка. Какое это все-таки счастье!

В лесочке, густом, хвойном, что рос сразу за окружной дорогой, было сухо и воздух сильно пах молодыми елками. Девочка прижималась ко мне. Казалось, что она засыпает.

— Господи! Ой, господи! Дитятко родное, — по тропинке от белых многоэтажных домов, причитая, спешила старуха. Я поняла, что это «баба Шуля».

Девочка ожила, услышав знакомый голос. Я поставила ее на ножки. Она побежала быстро, смеясь и косолапя.

Через несколько шагов я обернулась: девочка смотрела мне вслед и махала ручкой.

Еще на лестничной площадке поняла: Буров в квартире не один. За дверью слышались голоса, мужские, громкие. Похоже, там спорили.

Диво.

К Бурову никогда не приходили друзья. Было что-то неправдоподобное в том, что человек, родившийся в Москве, выросший здесь, окончивший университет, не имеет ни одного друга-приятеля, который бы захотел с ним встретиться, поболтать, покурить, пусть даже выпить. Буров объяснял так: первые годы после окончания факультета встречались, перезванивались, потом ребята стали жениться, девчата выходить замуж. Семья же — маленький личный мир. Допуск в него ограничен. Интересы — локальные. Студенческая дружба зарастала, как нехоженые тропинки... Все понятно. На факультете были только оценки в зачетных книжках. После факультета — служебное положение, публикации, командировки. У всех все складывалось по-разному. И кто-то кому-то завидовал, тайно и явно. И это тоже было понятно. Потому что была жизнь, были живые люди. Кто-то работал в ТАССе, слал корреспонденции из Нью-Йорка, Парижа, Токио... Кто-то ездил от «Правды» во Вьетнам, на Кубу, в Мексику... Кто-то мотался по стране — Сахалин, Душанбе, Печенга. А кто-то работал на обувной фабрике «Альбатрос» в многотиражке, которая выходит один раз в неделю... Впрочем, Буров считал, что некоторым повезло еще меньше, чем ему, послали литработниками в районные газеты — в глухомань, на Север.

Я не стала нажимать кнопку звонка. Открыла дверь своим ключом. Прошла прихожую и заглянула в комнату.

В кресле напротив Бурова сидел высокий мужчина с очень спокойным бледным лицом. И эта бледность была особенно заметной, возможно, благодаря темным, немного вьющимся волосам и такому же темному строгому костюму.