Изменить стиль страницы

Выглядела эта часть так:

— Общественность фабрики «Альбатрос» поручила мне шефство над квалифицированной, опытной работницей, доброй, чудесной женщиной, однако весьма отсталой в культурном отношении. Я водила ее в музеи, на выставки, на лекции... Но в театр... Она не признает никакого другого театра, кроме цыганского театра «Ромэн». Я полгода пытаюсь достать к вам билет. Но, увы, безрезультатно. Вы комсомолка — я комсомолка. Помогите мне как товарищ товарищу.

Сами видите, никакой хитрости. Ну зачем мне афишировать, что, в свою очередь, квалифицированная, но отсталая в культурном отношении работница шефствует и надо мной?

Народ в театре не только талантливый, но еще и чуткий.

Мы смотрели «Сломанный кнут». Глаза Прасковьи Яковлевны были влажны, разумеется, от хлынувших через край чувств. Она иногда шептала:

— Ой, как хорошо... Ой, как хорошо. Только душно ужасть...

В музее изобразительных искусств она неожиданно обращала внимание на экспонаты, мимо которых я проходила, не замечая. Остановившись возле деревянного сундука какого-то римского сенатора, она глядела на него минут двадцать. Повторяла:

— Сколько работы, сколько работы. Каждая фигурка руками вырезана...

Приседала на корточки, чтобы рассмотреть лучше... Зато мимо великих картин с обнаженными женщинами проходила быстро. Краснела и говорила:

— Срамота.

Пикассо не понимала совсем. Я, честно говоря, тоже не понимала его картин. Но делала вид, что понимаю. Может, оттого, что рядом стояли такие же, как я, молодые девушки и парни и очень серьезно говорили о достоинствах картин этого знаменитого художника.

Прасковья Яковлевна проявляла бескультурье громко, самодовольно. Так выпивоха в трамвае стыдит соседа: «А еще шляпу носишь!»

— Ужасть! Ужасть! Так и я нарисовать могу. Ну, где он голубые морды людей видел? Ужасть!

— Каждый художник обладает индивидуальным видением мира, — повернулся к Прасковье Яковлевне молодой парень.

— Художник! — почему-то обиделась она. — Подстригся бы лучше. Патлы распустил. Смотреть противно. Не я твоя мать... Пойдем, Наташа, — она схватила меня за руку и повела из зала, будто маленького ребенка.

— Вы не правы, Прасковья Яковлевна, — я пыталась ее угомонить.

— Права, права. Ужасть, что делается...

— Нет, не правы. И отпустите меня. Я никуда больше с вами не пойду.

— Почему? — упавшим голосом спросила Крепильникова. Остановилась, выпустила мою руку.

— Ведете себя плохо.

— Как же так? — сказала она растерянно.

— Это музей. Здесь собраны произведения искусства. Вы представляете, какие люди отбирали эти картины и давали разрешение повесить их на эти стены?

— А ведь верно, без разрешения... Сами по себе... Они бы...

Я, кажется, убедила ее. Во всяком случае, заронила сомнение в правильности поведения.

— Если мы не понимаем чего-то с вами, так зачем об этом кричать и тем более возмущаться? Представьте, к нам в цех придет посторонний человек, он ведь тоже многое не поймет. Но, если станет кричать про свое непонимание, как мы к нему отнесемся?

— Как к дураку.

— Самокритичный вы человек, Прасковья Яковлевна.

...Подобных случаев было тьма. Иногда мне хотелось плюнуть и не только не встречаться с Крепильниковой, но вообще бросить фабрику, уйти на «Парижскую коммуну» или еще куда. Однако характер у меня был тоже отходчивый. И это очень помогало нам.

В отпуск Прасковья Яковлевна звала на Рязанщину, обещала перезнакомить со всей своей многочисленной родней. Это все пугало меня. Хотелось тишины, безлюдья, чего-то нового...

Однажды, примерно за неделю до отпуска, оказались с Люськой в столовой за одним столом.

— Едешь куда-нибудь? — спросила она.

— Нет, — покачала головой я.

— Что так?

— Десятый класс. Пропускать занятия неохота.

— Подумаешь, две недели. Занятия, они только занятия, а здоровья не купишь.

— Я здоровая.

— Тьфу, тьфу, тьфу... — Люська посмотрела на меня как-то странно. И вдруг спросила: — Ты когда-нибудь была на Черном море?

— Нет, — вздохнула я. — Ни на Черном, ни на Балтийском, ни на каком другом...

— Поехали со мной, мать, — сказала она весело. — У меня в Туапсе дядечка. Во мужик!

— Спасибо. Боюсь твоих родственников, — ответила я многозначительно.

Люська передернула плечами, укоризненно вздохнула: дескать, ну сколько можно об этом! Сказала с расстановкой, убеждая:

— Дядечка самый настоящий. Родной брат матери. Старичок, инвалид. Домик у него свой. Вино... Ну, поехали. Когда у тебя еще такая возможность представится?

Действительно, когда? А Люська продолжает:

— Осень там красивая... Пляж пустынный. Море теплое, город, словно игрушка. Листья падают с кленов. Знаешь такую песенку.

— Я все знаю, — смотрю Люське в глаза не мигая, — Только условие одно: отдыхать. — Последнее слово произношу подчеркнуто, с ударением на каждом слоге: — Никаких танцев, никаких знакомств.

Люська возмущенно разводит руками:

— Разговора нет. На юг ездят за здоровьем... За хорошим загаром. Остальное всё — ерунда...

2

Не пляжным, до скуки хмурым было то утро. Тучи рядочком вытянулись от горы к горе. Но дождь не капал из них. И выкрики птиц не казались тревожными, а только немного суетливыми и громкими. По невысокому ветхому забору плелся дикий хмель, забираясь вверх на акацию, ствол которой был корявым и таким толстым, что его с трудом могли бы обхватить два человека. Листья хмеля, обычно приятно зеленые, утратили свою свежесть, висели мрачными, не трепыхались. Ветра не было. Воздух переполняла влага. Это чувствовалось. Я бы не сказала, что трудно дышалось или пальцы липли от влаги. Но здесь, на горе, в дни солнечные, ветреные, воздух обладал способностью взбадривать, окрылять. Сегодня же он был сонливым, тяжеловатым.

Платон Пантелеевич, который каждое утро подметал сад — листьев за ночь опадало много — метлой из крепких веток самшита, сказал:

— Осень — девка ненадежная. И до моря не дойдете, как дождь хлынет.

— У нас плащи есть, — сказала Люська. И похвалилась — болонья!

— Плащ самый лучший — это брезентовый, — шаркая метлой, возразил Платон Пантелеевич.

— Ха-ха, — ответила Люська, — дядечка, надо опохмелиться.

— Опохмеляться никогда не грех... Да разговор не про то. Сколько разных плащей в моду входило, а брезентовый самый прочный, самый удобный. Потому как ежели... угу!.. Тебя дождь в лесу застал, его и постелить в шалаше можно, и об ветку зацепится — не порвется...

— Так откуда же в Москве лес? — возразила Люська. — У нас и земли-то нет, кругом асфальт.

— Худо вам там, худо, — пожалел Платон Пантелеевич. — Загнетесь раньше времени. Как пить дать!

— Зануда ты, дядя, — сказала Люська. — Типун тебе на язык.

Платон Пантелеевич не унимался:

— Я вот слышал, что у вас в Москве сосиски из целлофана стали делать.

— Не из целлофана, а в целлофане, — поправила Люська.

— Однако все это... Так вот я спрашиваю: вкусно?

Люська промолчала. Платон Пантелеевич оперся на метлу и посмотрел в мою сторону. Я призналась:

— Нет, не очень. Раньше вкуснее были.

Платон Пантелеевич вздохнул:

— Изобрел же кто-то. Придумал. И точно же, премию получил. А ведь, если по-мудрому, с заботой о детях и внуках наших, судить этого изобретателя надо по статье. Угу!..

Часов в одиннадцать мы все-таки ушли на море без надежды искупаться. Хотелось посидеть на берегу, подышать солеными брызгами. Сразу за висячим мостом — легким, скрипучим — через спокойную, словно залитую маслом речку мы увидели большие волны, с тяжелым шумом накатывающиеся на берег. Шум был страшный. Я впервые слышала, чтобы так грозно охало и гудело море.

Потом шли сквером. Он редел с каждым днем: красиво, благородно. Выгоревшая трава пахла сеном. И море тоже пахло. И река справа дремала тихая, спокойная...

Совершенно пустынный пляж лег перед нами.