«Здравствуйте, Федор!
Вы не правы. Я поверил в Вашу порядочность. Я не верил в то, что Вы сможете что-нибудь найти в доме Марфы Сысоевны. Но Вы нашли. И победителей не судят.
«Запорожец» я покупать не собираюсь, мне все равно никогда не осилить правила дорожного движения. Однако деньги эти мне весьма кстати. В силу некоторых причин мне пришлось уйти из школы. Заняться работой над диссертацией. И серьезным изучением материалов, связанных с боевыми действиями на Северном Кавказе осенью 1942 года. О людях, оборонявших Черноморское побережье Кавказа, не пустивших сюда врага, я намерен написать книгу. Один из первых экземпляров будет подписан Вам.
Всего Вам доброго, Федор!»
Когда электричка остановилась в Лазаревской и Николай Иванович спрыгнул на перрон — потому что платформа лежала низко и ступени вагона не касались ее, — солнце жалилось так хватко, словно было, по крайней мере, начало июня, а не тридцать первое декабря. Пальмы и подстриженные кусты самшита сочились зеленью в синий цвет, выплеснутый чистым небом и спокойным морем, а здание вокзала щурилось белыми портиками, может быть, готовое взмахнуть легкими крыльями, распластавшимися вправо и влево на тонких, высоких колоннах.
Мужчины на перроне стояли в пиджаках, с расстегнутыми воротами рубашек, женщина возле лотка продавала мороженое, в белом халате, раскрывшись. Пахло морем. Явственно, сильно, солоно… Так может пахнуть только холодное море — в декабре, в январе, в феврале, от силы в марте. Апрельское море уже другое. Оно ласковое, домашнее, как цветы в букете.
Возле каменных перил, сбегающих вдоль лестницы на привокзальную площадь, он увидел Светлану. Нет, вначале он увидел ярко-розовый плащ, голубые джинсы, круглые и большие, точно консервные крышки, очки, а потом понял, что это Светлана. Помогли волосы, прежние, светлые и длинные, спадающие на плечи. Спокойствие, рожденное скорее всего хорошим днем, близостью моря, зелени, ушло. Так уходит боль. Раз — и будто не было ее никогда. В груди почему-то стало тесно, хотелось глубоко дышать. Он подошел к ней. И сказал:
— Здравствуй.
Она улыбнулась. Молча протянула руку. Он понял — для поцелуя.
Ему показалось неуместным здесь, у вокзала станции Лазаревской, целовать руку молодой женщине, пусть даже приехавшей из Женевы, и он только пожал запястье, неловко сдавив его. Светлана сморщилась и качнула головой укоризненно, самую малость — чуть-чуть, чуть-чуть…
— У тебя проблемы? — озабоченно спросила она.
— Да.
— Любовь?
— К истине.
Она повернула веселое лицо и доверительно прошептала:
— Плюнь через левое плечо.
— У меня не получится…
Он не решался взять ее под руку, и они стали спускаться по лестнице рядом. Он слышал, как шуршит ее плащ, и хотел спросить, из какого материала он пошит. Но подумал, что задавать такой вопрос сейчас глупо.
У вокзала на чистом асфальте, окруженном зеленым подстриженным кустарником, стояли машины-такси. Однако Светлана коснулась его локтя и сказала тихо:
— Нет. Это близко.
— Когда приехала? — спросил он.
— Прилетела из Адлера вчера вечером.
Возле почты они пересекли улицу Победы, прошли двором, где росло с десяток старых кипарисов, поднялись по тропинке мимо одетого в дерево колодца, и Светлана распахнула калитку в небольшой двор, зацементированный и, возможно, потому казавшийся необыкновенно светлым.
Стена, не больше метра высотой, тоже из цемента, подпирала уходящую вверх гору, на которой зеленела трава и магнолия, однако деревья — груши, яблони и сливы — стояли голыми, и небо за ними виднелось очень синее.
— Здесь всегда такой декабрь? — спросила Светлана.
— Скорее всего по случаю твоего приезда.
— Хорошая примета. — Она сняла очки. И он увидел ее глаза. Почему-то показалось, что он знал ее всю жизнь и видел ее всегда. Почувствовал, как деревенеют мускулы на лице и шее. Подумал: «Готов».
Он вынул платок, с плохо скрываемым ожесточением протер им лицо и лоб. Она спросила ласково:
— Жарко?
Николай Иванович кивнул. Кивок этот вдруг передал ему ощущение уверенности и свободы.
— Ты приехала одна? — спросил он, оглядывая двор без любопытства, а просто так, скорее всего из-за укоренившегося внимания к каждому новому месту.
— Это тебя не радует?
— Не могу ответить однозначно. — Он притронулся ладонью к стене, как мог притронуться к печке, и она оказалась теплой, будто живой.
— Ты словно из прошлого века, — сказала Светлана.
— Если верить классикам, в прошлом веке тоже обманывали мужей.
— Я развожусь, — пояснила она капризно.
— В который раз?
Ей не понравился вопрос.
— Арифметика не моя стихия. — В голосе скользнула злость, и, может быть, даже разочарование.
На дверях, прикрытых маленькой незастекленной террасой, чернел продолговатый висячий замочек. Такой же замок украшал дверь кухни, которая голубела слева от калитки, рядом с навесом, где висел умывальник и стояло ведро с водой.
— Что за дом? — спросил Николай Иванович.
— Дом моих знакомых. Хороших, милых старичков. — Жестокость постепенно исчезала с лица Светланы; оно становилось проще, естественнее, точно с него убирали грим.
— Дом заперт, — сказал он с грустью.
Она прошла под навес, чуть наклонила ведро — вода, хлюпнув, качнулась к самому краю, но не выплеснулась, — достала из-под ведра ключ.
— Старички улетели на Новый год в Ростов.
— Бодрые, — заметил он.
— И счастливые…
— Это хорошо, — сказал он, — быть бодрым и счастливым…
— И любить друг друга… — Она резко повернула голову, спросила серьезно и даже немного испуганно: — Это, наверное, очень трудно — любить в семьдесят лет?
— Доживёшь — узнаешь…
— Я не доживу, — ответила она уверенно.
В полночь они пришли к морю. Светила луна. И галька берега казалась присыпанной снегом. Не настоящим, а таким, какой бывает на театральной сцене. И берег был похож на сцену — с голыми пирамидальными тополями, с домиками, в которых весело теплели окна, а над трубами вился дымок, потому что ночь в отличие от дня была холодной, нормальной для января ночью.
Ощущение простора, таившегося над головой, радовало, пьянило. И заставляло сердце стучать как-то иначе.
— Тебе не жаль покидать школу? — спросила она.
Он вспомнил, как на днях получил письмо. Без обратного адреса. Почерк ученический. Картинка с изображением морского вокзала Туапсе. Значит, письмо скорее всего местное.
Николай Иванович распечатал конверт. На листе было ровно три строчки:
«Николай Иванович!
Мара Аджиева влюблена в вас. Об этом знают все девчонки класса. Имейте это в виду».
Николай Иванович перечитал письмо четыре раза. И от раза к разу краснел больше и больше. Вначале он решил огласить письмо в классе, чтобы попытаться выявить анонимщика или хотя бы пристыдить. Но потом понял: делать этого не следует. Всякая попытка говорить о письме вслух ранит прежде всего Мару.
Недавно после уроков он вышел из учительской, собираясь пойти в чайную, где обедал всегда, чередуя попеременно суп-харчо и борщ по-украински. Мара стояла у окна, а портфель ее лежал на широком, не очень белом подоконнике. Увидев учителя истории, Мара не то чтобы покраснела вдруг, сразу, но скучающее лицо ее ожило, и она с заметным волнением сказала:
— Николай Иванович, это правда, что вы от нас уходите?
— Правда, Мара.
— Жаль… — После паузы спросила: — Вы останетесь жить здесь или уедете в Туапсе?
— Скорее всего уеду в Туапсе.
— Туапсе — это близко, — произнесла она устало, без всякого вызова, стащила волоком с подоконника портфель и медленно пошла по коридору.
Яркий свет падал в большие школьные окна, и потому квадратные тени между ними лежали четкие, черные, и казалось, что девушка уходит не коридором, а длинной шахматной доской.