К справочному подходил если не с уверенностью, то с предчувствием, в общем-то большим, что женщина разведет руками и сухо скажет: не проживает в Минске тот Ловиков, которого вы ищете. Не проживает, потому что погиб он 14 ноября на Северо-Кавказском фронте.
Однако женщина в справочном бюро посмотрела на Николая Ивановича, как сквозь стекло, протянула фирменный бланк, где решительным разборчивым почерком был написан адрес человека, который по сведениям архива Министерства обороны СССР был убит около тридцати лет назад.
— Спасибо, — сказал Николай Иванович настолько ошарашенно, что женщина заметила это и в удивлении подняла брови.
День по-прежнему тянулся негостеприимный. Холодный, ветреный. Облака, которые еще с утра в одиночку быстро скользили по небу, теперь сомкнулись плотным строем, таким серым и однотонным, что даже трудно было понять: стоят они или движутся. На углу квартала возле магазина продавали апельсины. Людей стояло мало: пятеро, шестеро. А на лотке апельсины возвышались цветком, большим, желтым. Смотреть на цветок было радостно и приятно.
Николай Иванович питал слабость к ярким тонам и краскам. Когда Светлана спросила его, какой цветок нравится ему больше всего, он ответил:
— Роза.
Она улыбнулась и покачала головой.
— А какой ваш любимый цветок? — поинтересовался он.
— Фиалка.
— Она же маленькая.
— Вы напоминаете мне бегемота из мультика, — добродушно произнесла Светлана. — Помните, он говорил: настоящий друг должен быть большим.
Вечер прикоснулся к ним запахами дыма. Был тогда март, и в садах жгли мусор, прошлогодние листья. Дым вился сизо, задиристо. Хотя костры горели без треска и пламя не очень отрывалось от земли, дети кричали в садах радостно. Крики их напоминали гвалт птиц на рассвете. Горы стояли синие, а небо розовело высоко совсем самую малость. Потому что закат угасал далеко над морем. Море заслоняли другие горы, поменьше. Синева не облагораживала их. Они чернели уныло, придавленно.
В тот же вечер он провожал Светлану в Москву. Они стояли на перроне Туапсинского вокзала. И он знал, что она не любит его. И, может, вообще не любит никого, кроме фиалок. Но она стояла грустная. И родная. И очень не хотелось, чтобы поезд увозил ее отсюда. Но билет был куплен…
Николай Иванович вышел из вокзала и пошел пустынной улицей к набережной, которая тоже казалась пустынной. Дул ветер. Скамейки стояли мокрые. Чуть проблескивали голубым светом, потому что фонари горели не на всех столбах, а через один и даже через два. Ярко и красиво, словно уцепившись за ветки, висело в темноте название кафе «Радуга». У причала покачивались бункеры. Три. Их желтые палубы освещались хорошо, хотя на палубах никого не было.
Пахло морем. И немного нефтью. Но больше морем…
Дом в Минске, адрес которого Николаю Ивановичу дали в справочном бюро, выглядел старо. Легко было догадаться, что строили его сразу же после войны. Высокая арка вела во двор. Лестница в подъезде была необыкновенно широкая. Квартиру сорок пять он нашел в конце коридора на третьем этаже. Звонил, звонил. Не открыли. Подумал: «А ведь верно. Вторник. И время дня — самое рабочее. Надо ждать до вечера».
Обедал в столовой. Он привык к столовым еще со времени детства, когда отец оставлял ему под будильником деньги на еду. Отец уходил на работу рано. Заводил будильник и уходил. Возвращался после пяти. Приносил с собой вареной колбасы или сыра. Кипятил чайник. Ужинали. Потом отец садился за письменный стол. Листал книги, газеты. Что-то выписывал из них. Иногда вклеивал вырезки.
Вино отец не пил. Нельзя было. Но однажды по какому-то случаю явился домой под хмельком. Пошатывался, удивляя соседей.
Сел на кровать. Сказал сыну:
— Садись рядом.
Скупой на ласку, обнял:
— Расти человеком… Человеком, понимаешь… А остальное все приложение. Ты думаешь, кому жизнью обязан? Мне? Нет. — Расстегнул рубашку. Грудь в шрамах, страшно смотреть. — Ты другу моему боевому всем обязан. Потому что, если бы Володя Ловиков шесть километров меня на себе в санбат не нес, истек бы я кровью. И ты бы не родился. А Володя тут же, в санбате, кровь мне свою для переливания дал. Хорошей группы была у него кровь. Настоящей…
Перрон медленно плыл мимо поезда, мокрый, с холодными пятнами огней, размазанных на асфальте, между глухими тенями от киосков и кипарисов, вытянувшихся до самых рельсов. Небо еще только серело. И горы проступали из темноты тяжело, нечетко.
Согнувшись, проводница обтерла тряпкой влажные поручни, потом повернула задвижку. Крышка откинулась, ударившись о стену вагона с глухим стуком. Вслед за этим, через секунду или две, под колесами послышалось протяжное и громкое шипение. Поезд остановился.
Николай Иванович вышел на перрон. Сказал проводнице:
— Счастливого пути.
Она торопливо, хотя торопиться было некуда, потому что здесь меняли электровоз, ответила:
— Спасибо, спасибо.
Он пошел к туннелю, над которым черными буквами было написано: «Выход в город».
Серебристые дверцы автоматических камер хранения выстроились справа вдоль перехода. Стена, уставленная ими от пола до потолка, отталкивала и даже немного пугала своей неприступностью и железной холодностью.
В это было трудно поверить, но на привокзальной площади у кассы электропоездов, чуть левее «Бюро квартирных услуг», стояло сразу три свободных такси. Захлопнув за собой дверцу, откинувшись на мягкую спинку сиденья, Николай Иванович назвал адрес.
Город спал. Еще спал… И окна не светились нигде, кроме витрин в универмаге. Но и витрины словно спали с открытыми глазами; настолько было заметно, что они не видят этих темных улиц с мокрыми листьями на асфальте, оранжево оживающими под иглами автомобильных фар. Машина летела в рассвет, в горы, которые уже, конечно, спокойно созерцали голубеющее небо, если не было туч. А тучи могли быть. Хотя дождик и не моросил.
— Как погода? — спросил Николай Иванович.
— Фиговая, — молодо и добро ответил водитель. Добавил: — Осень. Теперь путя не жди.
— Наверное, количество аварий осенью увеличивается, — предположил Николай Иванович.
— Настоящий шофер должен уметь ездить в любую погоду. Это дело профессиональной чести.
— Профессиональной чести, — неторопливо, словно взвешивая слова, произнес Николай Иванович. — Значит, у каждого человека две чести: профессиональная, одна просто так…
— Чудно, — мотнул головой водитель. — Я об этом никогда не думал… — Осторожно сделал левый поворот. И когда эстакада железнодорожного моста осталась внизу, у моря, сказал: — По-моему, честь у человека все-таки одна. Как же иначе?
— Как же иначе?
Там, в Минске, Николай Иванович дождался вечера. И вновь прошел сквозь арку, поднялся на третий этаж. Нажал кнопку звонка в квартиру сорок пять.
Дверь отворил молодой парень в глухом черном свитере. Спросил тихо, но строго:
— Вам кого?
— Я хочу видеть Владимира Владимировича Ловикова.
Парень отступил в сторону, давая этим понять, что гость может пройти. Николай Иванович переступил порог. И сказал:
— Спасибо.
Прихожая была оклеена ярко-красными моющимися обоями, с золотом, которые почему-то принято называть «королевскими». Возле вешалки стоял ящик для ботинок. Рыжая щетка торчала из него.
— Кто вы будете? — спросил парень.
— Я сын фронтового друга Владимира Владимировича. Меня зовут Николай Иванович Горобец.
— Папа умер, — тихо сказал парень, словно боялся побеспокоить кого-то там, в комнате.
— Когда? — Николай Иванович почувствовал, как дернулась у него щека.
— Пошел второй месяц.
В прихожую вошла бледная женщина в черном платке, а за ней старуха, тоже в черном.
— Вы по какому делу? — устало спросила женщина.
— Я проездом в Минске. Из Ярцево. Там тетя моя, Марфа Сысоевна, скончалась… Ну, а с Владимиром Владимировичем повидаться просто так хотел. Мне мой отец много хорошего о нем рассказывал.