А Григорьев приложил палец к губам и говорит:

«Товарищи, прошу об этом разговоре ни гугу. Объяснить я точно все не могу, но среди рабочих такой слух в Петрограде ходит. Сам слышал на Путиловском заводе перед отправкой на фронт».

Потом Григорьев перевел разговор на другую тему. Я уверен, что он не все нам сказал, что он знает больше, но нам, слабо разбирающимся в политике, пока всего не говорит. А сегодня вот такое произошло!

ГЛАВА 17.

Мария Никольская.

Глухая южная ночь. Тихо. Настолько тих, что даже не слышно канонады, которая последние дни, не прекращаясь, гулко бухала где-то на западе и днем, и ночью. Чуть заметное дуновение ветерка нежно и осторожно колышет белые занавески на открытом настежь окне. Застучали друг о друга листья на яблоне. Совсем не слышно певчих хулиганов. Они все спят и не тревожат своим щебетом уставших людей. Жарко. От чего тело ждет с замиранием очередного потока воздуха. Странно, но совсем нет комаров. Никто не жужжит противно над ухом, никто не кусаю до кровавой чесотки. Видимо и эти мерзкие насекомые решили поспать в такую ночь. В соседнем доме тихонько, боясь разбудить хозяев, завыл пес. Ему стали вторить собаки из других, ближних и дальних домов.

Мы лежим на мягкой перине и не спим. Гулко стучит сердце, мокрая рука ловит колыхание воздуха и пытается высохнуть. Маша тяжело, но очень довольно дышит. Ее рука ловит мою и они теперь уже вместе потеют. Мы лежим поверх одеяла, и наши тела призрачно светятся, отражая лунный свет, проникающий в комнату через открытое окно.

- Я очень тебя люблю, - шепчет Маша, сбивая и без того прерывистое дыхание.

- Я тебя тоже очень люблю… Я хочу, чтоб поскорее закончилась эта война, хочу всегда быть с тобой…

- Я и так всегда с тобой… и телом и душой… ты мой, только мой. Знаешь, я вчера читала новые стихи Софьи Парнок. Их напечатали в газете. Хочешь, я прочту их?

- Ты выучила их наизусть?

- Да…

- Прочти, бога ради.

- Скажу ли вам: я вас люблю?

Нет, ваше сердце слишком зорко.

Ужель его я утолю

Любовною скороговоркой?

Не слово,— то, что перед ним:

Молчание минуты каждой,

Томи томленьем нас одним,

Единой нас измучай жаждой.

Увы, как сладостные “да”,

Как все “люблю вас” будут слабы,

Мой несравненный друг, когда

Скажу я, что сказать могла бы.

- Ты любишь стихи? – спросил я, немного помолчав, осмысливая услышанное.

- Да, я очень сентиментальна.

- Они, правда, красивые.

- Очень…

- Милая, расскажи мне о себе. Ведь ты так мало мне рассказывала. Я хочу больше знать о тебе, - я взял ее руку и поднес к своим губам.

- Хорошо, но в моей жизни не было ничего интересного. Обычная жизнь. Я родилась в конце июня 1889 года под Одессой. Мой отец был в то время отставным инженером-механиком черноморского флота. Я была третьим ребенком в семье, любимицей отца. Моему брату стукнуло семь, а сестре четыре, когда у них появилась я. Мы жили в хорошем большом доме на берегу лазурного залива. Моя мама считалась образованной и очень красивой женщиной и, возможно, поэтому вокруг нее всегда увивались различные мужчины. Годовалым ребенком я была перевезена с теплого и нежного юга, в суровый и промозглый север - в Царское Село. Там я прожила до шестнадцати лет. Мои детские воспоминания о Царском Селе - это зеленое, сырое великолепие парков, выгон, куда меня водила няня, ипподром, где скакали маленькие пестрые лошадки, старый вокзал, сырость и редкое голубое небо. Но все одно каждое лето я проводила под Севастополем, на берегу Стрелецкой бухты, и там подружилась с морем. Может я подружилась с ним раньше, когда мне было год отроду, но только потом я поняла это осознанно. Самое сильное впечатление этих лет - это древний Херсонес, около которого мы жили. Его полу разрушенные колонны, останки фундаментов домов, выгоревшая уже весной трава, весной и в начале лета – красные маки, то тут, то там пылающие разлетевшимися углями. Читать я училась по азбуке Льва Толстого. В пять лет, слушая, как учительница занималась со старшими детьми, я тоже научилась говорить по-французски. Не буду хвастаться, но сейчас почти все забыла. С детства я влюбилась в поэзию, и, признаться, даже пыталась сама писать. Первое стихотворение я написала, когда мне было лет восемь - девять. Странно, но стихи начались для меня не с Пушкина и Лермонтова, а с Державина и Некрасова. Их знала наизусть моя мама. Училась я в Царскосельской женской гимназии. Сначала плохо, потом гораздо лучше, но, если честно, всегда неохотно. В 1905 году мои родители расстались. Для меня это было сильным потрясением, хотя я все видела и знала причину их развода. Мама уехала на юг, а я осталась с отцом. Брат учился в университете, сестра поехала с мамой. Как ни странно, но я была ближе с отцом и поэтому на мамин вопрос «еду я с ней или остаюсь?» я выбрала второй вариант. Потом мы с папой целый год прожили в Евпатории, где я дома проходила курс предпоследнего класса гимназии, тосковала по Царскому Селу, по приобретенным подругам и первой любви – юноше, жившем по соседству. В тоске писала великое множество плохих стихов. Последний класс я проходила в Киеве, в Фундуклеевской гимназии, которую и окончила в 1907 году. Затем я поступила на юридический факультет Высших женских курсов в Киеве. Пока приходилось изучать историю права и особенно латынь, я была довольна обучением, но когда же пошли чисто юридические предметы, я к курсам охладела и бросила учебу. В 1910 мы с отцом поехали на месяц в Париж. Переехав после Парижа обратно в Петербург, я стала посещать Высшие историко-литературные курсы Раева. Так прошли несколько лет. В праздности и беззаботности. Содержал меня отец, да и мать нет-нет, но давала денег. Так что в работе я не нуждалась. И вот перед войной меня словно перевернуло, я поняла всю никчемность своей жизни. Что я сделала к своим двадцати пяти? Ничего, ровным счетом ни-че-го. Как только объявили мобилизацию, я пошла в красный крест и стала сестрой милосердия, окончив медицинские курсы.

Вот и вся моя простая и неинтересная жизнь. Поэтому я и не рассказывала тебе о ней, так как ничего особенного в ней не случилось.

Маша замолчала и прижалась ко мне.

- А отец где остался?

- В Питере… надеюсь, ты не разочаровался во мне? – Маша перевернулась на живот и, опираясь на локти, посмотрела мне в лицо.

- Милая, конечно, нет. Почему ты такое вообразила себе? – искренне возмутился я.

- Ну, мне показалось, что во время войны и судьбы людей должны быть героические. А у меня ни так, ни сяк.

- А разве твое служение сестрой милосердия не подвиг? Разве вы, молодые барышни, рискуя каждый день своими жизнями, спасая солдат, вынося их с полей брани, выхаживая раненных, не совершаете подвиг?! Разве это не героическая жизнь? Родная, да ты и твои подруги самые героические женщины! Завтра утром, вернее уже сегодня, ты встанешь и пойдешь в госпиталь, будешь проживать и переживать кровь, боль, отчаяния и страдания, которые ты невольно принимаешь и на себя, облегчая тем самым участь наших воинов.

Я почувствовал влагу на своем плече. Это Маша тихонько плакала. Плакала беззвучно, только глазами, которые наливаясь соленой влагой, струили ручейки слез.

- Прочти еще что-нибудь, - попросил я, надеясь отвлечь ее от грустных переживаний, - но, если можно, то что-то твое…

Она кивнула головой, вытерла рукой стекающие слезы.

- Хорошо, только ты суди строго…

- Не буду, - пообещал я.

Девушка вздохнула, набрав в легкие больше воздуха и прочитала, стихи спокойно, вдумчиво с душой и огромной грустью в голосе:

- Я не знаю, ты жив или умер,

На земле тебя можно искать

Или только в вечерней думе

По усопшим светло горевать.