Изменить стиль страницы

В крепостной же еще России на защите интересов русского крестьянина всегда стояла чисто русская способность жить миром, то есть сообща. Эта ячейка нашего общества, известная еще с незапамятных времен, защитила русского человека и в этот раз.

«В повседневных делах даже община помещичьих, т. е. крепостных, крестьян обладала значительной самостоятельностью, тем более общество государственных крестьян или бывших помещичьих после освобождения. Секрет определенной независимости в том, что помещик или государство были заинтересованы взять с деревни свою долю, а как именно эта доля будет обезпечена, все связанные с этим трудности считали выгодным переложить на самих крестьян. Правда, бывали во времена крепостного права и такие помещики, которые вдруг грубо вторгались в хозяйственные дела своей деревни, но их было немного, и печальный опыт их собственного разорения — в результате разорения крестьян — служил предостережением для других…» [92, с. 872–874].

Но не только в деревне, но и в городе никакие злоупотребления, когда из зависимого человека работодатель пытался вытянуть последние жилы, ни к чему хорошему для работодателя не приводили:

«…на суконных фабриках не обходилось без важных столкновений между хозяевами и наемными рабочими. Первые жаловались, что рабочие от них убегают, последние, что хозяева их дурно содержат и притесняют. В таких недоразумениях виноватыми чаще признавались рабочие: их били плетьми и ссылали в Рогервик, но фабриканты от этого не выигрывали, а лишившись рабочих, не скоро находили новых, и дело их останавливалось» [51, с. 1010].

Так что вышивание из человека последних физических ресурсов при попытке наименьшей оплаты его труда у нас никак не прививалось — мы не заграница — и за произведенную работу требуем соответственной произведенным затратам оплаты труда. В противном случае для русского человека лучше в каталажке пересидеть, чем работать задаром.

И вот для каких нужд крестьянам обычно требовались эти где-либо прирабатываемые финансовые средства:

«Нередко землю покупала община в целом. Помещики, владевшие общиной, как правило, не препятствовали этому — ведь это укрепляло хозяйство крестьян и соответственно гарантии дохода помещика… Случалось, что крепостные крестьяне, купив сообща землю в соседнем уезде, полностью туда переселялись. Но продолжали платить оброк своему помещику…

Из хлеба, собранного миром для общественной запашки, «общество назначает месячину за службу мужей солдаткам с их детьми… так же престарелым и одиноким, пережившим свои семейства, дабы оные не скитались по миру»» [92, с. 872–874].

Общественная защита бедных, нетрудоспособных, вдов, стариков, сирот гарантировалась всем крестьянским миром.

История доносит до нас голоса очевидцев из разных губерний России:

««Когда же какого-либо крестьянина постигнет несчастье, например выгорит у него дом, то крестьяне из сострадания к нему помогают в свободное от своих работ время, возят ему задаром дрова, с катища — бревна на новый дом и пр., преимущественно в воскресенье» (Вологодская губ.) …

«В случае постигшего домохозяина несчастья, например пожара, мир дает безплатно лес для постройки, если кто заболеет, то мир безплатно исправляет его хозяйственные работы: убирает хлеб, сено и т. п.» (Новгородская губ.) …

«Каждый член общества трудится, выходя на работу для вспашки поля или уборки урожая захворавшего домохозяина или бедной вдовы, вывозит лес на постройку сгоревшей у кого-либо из своих членов избы, платит за участки, отведенные беднякам, больным, старым, сирым, за отпускаемый им безплатно лес на починку избы, материал на изгороди и отопление, хоронит за свой счет, вносит подати за разорившихся, поставляет лошадей для обработки поля хозяину, у которого они пали или украдены, несет хлеб, холст и прочее погорельцу, поит, кормит, одевает сирот, поселенных в его избе, и мн. др.» (Тверская губ.).

Крестьянская община была одной из главных стабилизирующих основ русской жизни. О необходимости ее сохранения говорили лучшие умы России» [92, с. 611–612].

Но разрушение общины было неизбежно. Ведь главным составляющим жизнеспособность русской взаимоподдержки друг друга был наш русский менталитет, полностью основанный на единстве и крепости веры. К началу же XX в., вследствие ужасающего безверия, охватившего умы подавляющей части общества, участь русской общины была предрешена. Это был итог двухвековой антицерковной кампании, семена которой были в свое время щедро рассеяны на русской почве царем-антихристом.

Между тем настоящим закабалением русского человека, как ни парадоксально это звучит, было именно его так называемое царем-либералом «раскрепощение», то есть якобы от чего такого «освобождение». На самом же деле:

«…огромное большинство крестьян уже были заложены в казне и фактически принадлежали ей… крепостная реформа являлась, как впоследствии крестьянский банк, на выручку поместному банкротству… большинство оскудевших помещиков спало и видело откупные…» [69, с. 211].

Так что этот царь-демократ выручал из неволи вовсе не народ русский, как принято почему-то считать, а барина, к тому времени давно благополучно прокутившего свое состояние. Но это вовсе и не удивительно: введенный Петром в совершенно свободной стране этот дикий феодализм и обязан был закончиться только лишь тем, чем и закончился — банкротством. Ведь именно в нашей стране он был явлением совершенно инородным.

«Когда выяснилось, что крестьяне отойдут не даром, большинством дворян реформа была встречена сочувственно, как ликвидация неудачного хозяйства с угрожающим впереди разорением…

…Государь с благородной откровенностью объявил дворянам, что «нужно делать революцию сверху, не дожидаясь, когда она явится снизу». В самом деле… неизбежна была анархия снизу, и, стало быть, дворянам надо было выбираться из развалин прошлого подобру-поздорову…» [69, с. 211–212].

Так выглядела сложившаяся тогда ситуация.

Но как все вышеизложенное состыковать со столь целенаправленно внушенной нам версией «о тысячелетней рабе»?

«Что в России не было рабства, а держалось крепостное право, это свидетельствуют не только наше законодательство и русская наука, но и европейские ученые (например, Ингерм, автор «Истории рабства») … Народ русский — один из величайших в свете, и приравнивать к неграм его могут только люди злонамеренные или невежественные» [69, с. 213–214].

А уж затем ленинские Демьяны Бедные это репино-некрасовское бурлачество так раздули, что мы долгое время никак не могли понять того, что именно нам пыталась внушить советская историческая наука. Даже будучи малыми детьми, мы подспудно понимали, что никакими рабами наши предки никогда быть не могли. Это сидит у нас в крови — на генетическом уровне. Там же находится и наше несомненное перед любыми инородцами превосходство.

Потому Пушкин, видя всю лживость инородческой о нас версии, писал, что: «русский народ составляет «вечный предмет невежества и клеветы писателей иностранных»» [75, с. 275].

Но и не только, что самое удивительное, иностранных, но и своих же доморощенных:

«Если бы в «Русской женщине» Некрасова герой, вместо того чтобы работать в руднике, ловил для тюрьмы рыбу или рубил лес, то многие читатели остались бы не удовлетворенными» [145, с. 144].

И это и понятно — критика дореволюционной России существовала не для того, чтобы поддерживать правду в описаниях той обстановки писателями, но лишь для того, чтобы удовлетворить вкусы либералов, ратующих за изменение существующих порядков. А порядки эти, даже на Сахалине, то есть в те времена на острове-тюрьме, существовали следующие:

«…начальник отделения департамента полиции исполнительной, коллежский советник Власов, пораженный всем, что он встретил на каторге, прямо заявил, что строй и система наших наказаний служат развитию важных уголовных преступлений… исследование каторжных работ на месте привело его к убеждению, что их в России почти не существует… каторга перестала быть высшею карательною мерой» [145, с. 144].