Ах, шут бы ее побрал, эту кудлатую девицу! Следовало бы мне, как старшему, остановить ее, уговорить, воздействовать как-нибудь по-разумному, наконец просто запретить на правах старшего — и все было бы нормально и просто, сидел бы я сейчас в кузове автобуса и, не обращая внимания на погоду, весело болтал с попутчиками. Туман не касался бы меня, словно его и не было. А теперь приходится ползти по острым камням на ветреный горный гребень, вслушиваясь в прыжки больного, усталого и встревоженного сердца. Оно металось, как только что пойманная мышь, стучась в грудь и справа, и слева, и где-то у горла…
Если бы я увидел хоть один единственный огонек где-нибудь вдалеке, я бы, конечно, немедленно остановился. Близок огонь — близки люди, и девчонка сама доберется до них. Но огней нигде не было. Звезды — и те исчезли. Исчезло все, что могло подсказать, где я нахожусь.
Но и эта пустота окружающего нисколько не испугала бы меня, не раздавайся все время, не то впереди, не то сбоку, этот страшно одинокий, отчаянный и в то же время упрямый вскрик:
— А-э-й!.. А-э-эй!..
Я слепо шел за ним, а он то и дело ускользал от меня, тотчас истаивал в тумане.
— Да подожди ты меня, эй!.. — кричал я, разводя руками от изнеможения.
И в ответ звучало:
— А-а-э-э-й!.. А-а-э-э-эй!..
И опять я шел вперед, проклиная свое бессилие, ночь и девчонку.
На рассвете грузовик какого-то санатория, везший лед, подобрал меня уже на спуске с перевала. Долго не мог я объяснить водителю, как и почему оказался глубокой ночью на горной вершине.
— Добегались, одним словом, — неодобрительно сказал он, сажая меня на шершавые куски льда. — Посиди на холодненьком: может, оттянет от головы.
Как ни странно было мое положение, я все же успел сказать о девушке, что-де, если догоним, надо обязательно подобрать.
— Какие там девчата в нашем положении! — покачал головой водитель.
Машина понеслась вниз, кренясь на поворотах, и лед зашуршал и задвигался подо мною. Сердце постепенно укладывалось в свое логово, изредка вздрагивая, как ребенок, увидевший дурной сон. С каждой петлей на шоссе заметно теплело. Воздух тяжелел и утомлял легкие. Глаза смыкались. Голова кружилась от запаха хвои.
Сквозь забытье или дремоту я отдаленно услышал сигналы машин, бегущих ниже нас, по большому шоссе, к которому мы спускались. Совсем близко блеснуло еще не проснувшееся море. Началась слободка. Город был рядом. При впадении нашей дороги в шоссе стояла группа людей, ожидавших попутных машин. Водитель крикнул мне из кабины:
— Эй, академик!.. Кончай базар, слазь!
Я стал осторожно карабкаться к краю машины. Вдруг за моей спиной раздался чей-то тонкий, заплаканный голос. Я оглянулся через плечо. Проклятая девчонка стояла рядом с водителем и, взмахивая руками, кричала во весь голос:
— Старичка не встречали? Такой невидненький из себя, в очках, суматошный… Нет? Ой, какая неприятность!.. Что ж теперь делать?
Водитель указал в мою сторону:
— Из стариков только один попался. Не твой ли будет?
— Ну да, ну да… этот самый! — и, еще стоя на левом заднем баллоне, я был обнят за ноги и затем стремительно стащен на шоссе.
— Слушайте, разве такой темп можно давать? — закричала она, приблизив ко мне злое, осунувшееся, в грязных разводах и пятнах лицо. — Что это за кросс, скажите пожалуйста! И шпарит, и шпарит… подумаешь, чемпион Европы!..
— Кто шпарит? — одними губами спросил я и присел на каменную обочину дороги. — Кто это шпарит?
— Я всю дорогу бегом бежала, — затараторила девушка, откидывая сползающие на лоб волосы и оборачиваясь к людям, стоявшим на дороге, которые, очевидно, были в курсе событий. — Аукну, а вы впереди. Я опять бежать… Аукну — опять вы впереди… Пропадет, думаю, ни за грош из-за фасона… Человек вы немолодой… доверились мне…
— Это я вам доверился? — спросил я почти беззвучно.
— Ну, а кто? Не я же! — возмущенно ответила девица и, остановив меня решительным жестом, продолжала: — Конечно, в конце концов и меня злость взяла… Тоже! — подумала я про вас… А ну, комсомол, вперед!.. Дала я ходу!..
— А знаете ли вы, что я все время догонял вас? Я сотни раз мечтал остановиться, присесть у дороги и подождать машину…
— А я? А я? — прокричала девица, и на глазах ее выступили слезы.
Она ничего не желала уступить мне — ни душевной доброты, ни заботливости, ни даже слабости.
— А я, думаете, не изболелась?.. Но если, думаю, вы идете, чего же мне отставать, не по-товарищески выйдет… Чего же вы не крикнули, чтобы я остановилась?
— Кричал. Вы, должно быть, не слышали?..
— И я вам кричала, и вы не слышали…
Она вдруг скрестила пальцы рук и потрясла сжатыми руками перед моим лицом.
— А в общем, хорошо вышло.
— Конечно, хорошо. Живы, слава богу.
— Да нет, не это, а как мы шли…
Ее глубоко запавшие, как бы состарившиеся глаза блеснули искорками, и бледные губы, дрогнув у уголков, сжались в улыбке.
— Это было просто здорово! — сказала она, убегая.
Через четверть часа я входил в теплые, точно их за ночь протопили, улицы городка. Над горами еще стоял туман. Издали он был красив, и не верилось, что он холоден.
«Хорошая была ночь», — подумал я, улыбаясь, и вспомнил, какая сила таилась в тонком, вздрагивающем от страха голосе девушки.
Оказывается, и в моем хриплом и слабом городском голосе, вялости которого я всегда стыдился, тоже таилась сила, двигавшая чужой волей. Главное — двигаться вперед и звать за собой.
Пусть слаб голос, пусть дрожит он от усталости и перенапряжения, но иди, неумолимо иди вперед и зови за собой:
— А-а-э-э-й!..
И услышишь в ответ:
— Иду-у!..
Ялта, 1948
Ураган
Заветрило еще с ночи и до рассвета выло не умолкая. Сухое море Крымской степи ходило ходуном. Поезд вздрагивал, его трясло, и казалось — вот-вот сбросит с рельс и, как перекати-поле, потащит куда-то в глубину мутных, без горизонта, пространств. Рассвет не угомонил урагана, солнце сделало его еще злее.
Редко приходится слышать, как воет ветер при солнечном свете, и есть в этом что-то страшное, противоестественное. В окна вагона бились разные травы и бурые клочья морских водорослей, а когда мы удалились от Сиваша на юг и по бокам железной дороги пошли поля, в окна забила жесткая пыль. Трудно было понять, откуда ее столько взялось в степи, засеянной насколько хватал глаз.
Хлеба были уже убраны. Гигантские скирды теснились на побуревшей стерне, а вблизи сел и железнодорожных станций золотистыми курганами высились горы обмолоченной пшеницы, подвезенной для отправки.
Не будь урагана, опустились бы все окна в поезде, и теплый, густо-душистый, чуть-чуть отдающий пылью запах зерна помчался бы вместе с нами. Но окна были закрыты, и в них все время неприятно стучало чем-то твердым и быстрым, как град.
— Товарищи, это же хлеб! — неожиданно громко крикнула женщина из соседнего купе.
Все бросились к окнам.
— Смотрите, это же хлеб бьет в окна! — еще раз растерянно прокричала женщина, обращаясь сразу ко всем и как бы ожидая от нас решения. — Что ж это такое?.. Это преступление, это бред какой-то!..
Вошел проводник и, хмурясь, подтвердил ее слова. Да мы уж и сами видели, в чем дело. Ветер взбивал неприкрытые горы зерна и, как дьявол, рассеивал их по воздуху, хлестал по вагонам и уносил в степь.
Крепкие тучные зерна набивались в щель между стеклом и рамой, ссыпались оттуда на землю и вновь заполняли щели, падали с крыши вагона; а в тамбуре, где была приоткрыта дверь, нельзя было ступить ни шагу — зерном забросало весь пол.
Мы стояли у окон и негромко переговаривались. Всех волновало и раздражало, что мы не можем помочь беде.
Проводник, лет тридцать прослуживший на железной дороге и уверенный, что, проездив полжизни мимо деревень, он отлично разбирается в сельских делах, обвинял во всем природу.