Огромный мир морского простора окружает горы. Голые, причудливой формы скалы, похожие на окаменевших орлов, глядят с южных склонов хребта на узкую береговую полосу, сжатую между стихиями гор и моря.
Сверху, с Ай-Петри, все крохотное, маленькое, все как-то сжалось в клубок, всего, кажется, можно коснуться рукою и до всего докричаться. Отсюда не видно ни многих поселков, ни их виноградных плантаций, ни крутых каменистых дорог, напоминающих высохшие ручьи.
Только самое крупное доступно обозрению с высоты, и не сразу угадываются отсюда, с этих птичьих позиций, даже очень знакомые места. Потом начинается петлистый спуск к Ливадии. Сосновый бор, наклонно бегущий вниз, заслоняет даль, и приближение к приморью чувствуется лишь дыханием: все теплее, плотнее и пахучее становится воздух.
И уж как-то совсем запросто, без неожиданностей, появляются навстречу первые строения санаториев, дорожных казарм и ливадийской слободки, за нею — Ялта.
Однажды осенью я возвращался из Бахчисарая в Ялту через Ай-Петри. Вечер застал наш автобус на северных склонах перевала, за Соколиным, до дому оставалось около двух часов езды на машине.
В глубокой чаще ущелья стояла свежая, тронутая тенями гор тишина и остро пахло чуть подогретой на солнце смолой. Но облака над хребтом сгущались, чернели, грозили быстрой переменой погоды, и оттуда, с гор, доносился сырой дровяной запах, будто где-то в горах прошел затяжной ливень.
Уже скрылось за бесчисленными петлями дороги Соколиное, замолк звонкий скрежет пил и перестали слышаться звуки баяна, дольше остальных провожавшие нас.
Дорога резко взбиралась наверх. И вдруг машина остановилась. Водитель объявил, что прихватило тормозные колодки, что мы будем стоять долго и что, которые торопятся, тем лучше всего надеяться на другую машину. Однако ожидать в этот час машины на южный берег не приходилось.
Мы, несколько случайных попутчиков, пошли пешком, рассчитывая, что вверху, на плоскогорье, можно будет встретить машины, грузящие лед для Ялты, и с ними спуститься с гор.
Где-то вверху, у перевала, высоко проносясь над нашими головами, безумствовал ветер. К нам доносился лишь его далекий отзвук, да треск ветвей, да скрип стволов.
Но вот дорога круто свернула, точно свалилась набок, и из глубокого ущелья, набитого туманом, хлынул такой поразительный ветер, что мы сразу остановились. Он несся, как водопад. Он захлестывал и валил с ног.
Кто-то предложил двигаться, держась рукой за кусты, окаймляющие дорогу, но они шли довольно высоко по склону горы и были отделены от дороги канавкой.
— Придется ждать машину, — сказал один.
— Надо возвращаться назад, — посоветовал другой.
Но девушка-подросток, не то работник, не то клиент какого-то детского учреждения, торопившаяся на утреннее дежурство, решила двигаться дальше. Я сказал, что пойду вместе с нею.
Ей, очевидно, не приходилось выбирать. Но почему решил итти я, до сих пор не могу понять. Вероятно, из стыда перед нею, такой маленькой и жалкой в своей легонькой, кургузой курточке и короткой юбке, с пестрым шарфиком в руках, которым она то аккуратно повязывала голову, то укрывала шею, то, наконец, сняв, несла в руках, идя со вздыбленными вверх кудряшками и напоминая ощетинившуюся кавказскую овчарку. Я довольно нехотя последовал за нею, надеясь на то, что мы, собственно, уже где-то близко от вершины. Ветер покачивал нас из стороны в сторону. Мы взялись за руки, но и это не помогло.
Лес постепенно редел и группами отходил в стороны, раскланиваясь почти до земли. Потом он стал исчезать в тумане. Туман был плотный и колючий, как снег на ветру. Он плясал над землею, волоча длинные космы. От него першило в горле и ослабевал слух.
— Где вы? — жалким, потерявшим всякую звучность голосом окрикнул я свою спутницу.
Она не ответила.
— Где вы? — повторил я и услышал издалека:
— Где вы?.. Я… Я…
Но был ли голос впереди или позади меня, я не мог определить и не знал, догонять ли мне девушку, или, наоборот, поджидать ее.
Бывают же в жизни такие безвыходно глупые положения, когда, поступив вопреки здравому смыслу, оказываешься во власти нелепых случайностей и вынужден действовать не так, как подсказывает тебе рассудок, а как диктует нелепость.
Конечно, рассуждал я, было бы куда правильнее отсидеться до утра в машине, чем, падая от усталости, сбивая в кровь ноги, вслепую брести по невидимой и неуловимой дороге, сотни раз рискуя свернуть себе шею.
Что за бессмысленное упорство! Зачем оно?
И уж как бранил я себя за то, что не убедил кудрявую упрямицу действовать логически и разумно! Горы не любят легкомысленных.
Но сейчас у меня не было иного выхода, как итти и итти вперед, вытянув перед собою руки, как ходят в темных комнатах, и громко звать потерявшуюся спутницу, и чутко вслушиваться в вопящий воздух.
— Где вы?.. — услышал я и тотчас ответил.
Долго длилось молчание. Затем, на каком-то счастливом повороте наощупь найденной дороги, когда ветер помчался наискось, до меня донесся слабый, расплетенный на отдельные звуки, напев песни. Трудно было угадать ее мотив, но то была безусловно песня. Я опять крикнул.
Мы перекликались, как два радиста, отделенные океанами. Пропев, она переходила, как говорят радисты, на прием и, поймав мой голос, снова запевала.
Теперь я слышал ее все время впереди и как бы выше себя и спешил, спешил, боясь отстать.
Но случалось, что, споткнувшись о камень, я падал и долго не мог подняться. Силы, как только я оказывался в покое, немедленно покидали меня, и самое трудное, каждый раз кажущееся невыполнимым, было встать.
Ветер и туман, неясность дороги и близость крутых обрывов теперь почти не беспокоили меня. И не думалось ни о чем.
Лишь изредка мелькнет недоброе воспоминание о том, как я однажды тонул, как падал в другой раз в такую же темную ночь на мокрых весенних полях перед атакованной немцами Керчью, — и сгинет бесследно, не волнуя, не ободряя, точно не о себе и вспомнилось. Но сердце захлебывалось. Оно отказывалось биться, и что-то острое покалывало в легких, уставших дышать. Кровь стучала в висках, и ныли, слезились перенапрягшиеся глаза.
— Эй, эй!..
— Эй, эй!..
Я вспомнил маленький рассказ Короленко об огоньках, что издалека ободряли какого-то ночного путника. Потом на память пришел рассказ Ивана Бунина «Перевал». Одно место в этом рассказе всегда волновало меня. Я помнил его наизусть:
«Сколько уже было в моей жизни этих трудных и одиноких перевалов! Как ночь, надвигались на меня горести, страдания, болезни, измены любимых и горькие обиды дружбы — и наступал час разлуки со всем, с чем сроднился. И, скрепивши сердце, опять брал я в руки свой страннический посох. А подъемы к новому счастью были высоки и трудны, ночь, туман и буря встречали меня на высоте, жуткое одиночество охватывало меня на перевалах… Но идем, идем!..»
Я бормотал про себя эти слова, и слезы горько лились из моих глаз, но, по совести, я не чувствовал настоящей тоски и печали. Дома, за письменным столом, в уютной комнате, мне бывало куда грустнее от этого рассказа. Здесь же, в туманном хаосе предательской горной ночи, рядом с возможной гибелью, рассказ показался мне холодным, неправдивым и напыщенным.
— Эй, эй!.. — раздавалось впереди.
— Эй, эй! — машинально отвечал и, продолжая думать о своем.
Перевал тяжел, но остановиться нельзя. Умирают не уставшие, а остановившиеся, думаю я. И пока бьется сердце, буду упрямо передвигать ослабевшие ноги, буду ползти на руках, если не сумею подняться. Да и как я могу остановиться? — думалось мне. Ведь этот сумасбродный ребенок, пожалуй, способен до рассвета искать меня в кромешной белизне тумана, шаря руками по дороге и окликая каждый куст, ощупывая каждый камень. Да, наконец, она сама может ожидать моей помощи, зная, что я шел следом за нею.
— Эй, эй! — кричу я, и в голосе моем появляются ноты вызова, удали.
— Эй, эй! — отвечает мне темнота высоким, не то смеющимся, не то плачущим голосом.