украден

у Африки милой.

И скрытою местью раба

за цепи невольничьи предков

всех в рабство,

как малолетков,

захватывала труба.

Он скорбно белками мерцал,

глобально трубя и горланя, —

детдомовский бывший пацан

из города Нью-Орлеана.

Великий Сачмо был в поту,

и ноздри дымились,

как жерла,

и зубы сверкали во рту,

как тридцать два белых прожектора.

И был так естественен пот,

как будто бы вылез прекрасный,

могущественный бегемот,

пыхтя,

из реки африканской.

Записки топча каблуком

и ливень с лица вытирая,

10*

147

бросал он платок за платком

в раскрытое чрево рояля.

И вновь к микрофону он шел,

эстраду вминая до хруста,

и каждый платок был тяжел,

как тяжкое знамя искусства.

Искусство весьма далеко

от дамы по имени Поза,

и если ему нелегко,

оно не стесняется пота.

Искусство —

не шарм трепача,

а, полный движений нелегких,

трагический труд трубача,

где музыка — с клочьями легких.

Да,

лавры джазменов тяжки.

Их трубы,

поющие миру,

как собственные кишки,

а золото —

гак,

для блезиру.

Искусство пускают вразмен,

но, пусть не по главной задаче,

поэт

и великий джазмен,

как братья,

равны по отдаче.

Сачмо,

попадешь ли ты в рай?

Навряд ли,

но, если удастся,

тряхни стариной

и сыграй,

встряхни

ангелков государство.

И чтоб не журились в аду,

чтоб грешников смерть подбодрила,

отдайте Армстронгу

трубу

архангела Гавриила!

1971

Два негра

Огромный негр лежит у моря во Флориде.

Он в небо камешки подбрасывает,

ловит,

и воззывающий вопрос:

«Что вы творите?» —

не брезжит что-то

на губах его лилозых.

Не уважают ныне негры

Бичер-Стоу —

их оскорбляет в книге

жалкость дяди Тома,

и если негр,

усталый негр,

по-бычьи стонет —

предпочитает это делать ночью,

дома.

А здесь, на пляже,

он газетку подстилает,

и тем, что черен,

он гордится

в самом деле,

и пятки белые

он солнцу подстазляет,

чтобы они под солнцем

тоже почернели.

А рядом с негром —

чьи-то выцветшие джинсы.

С гусиной кожею какой-то странный белый.

Он убежал,

как от надсмотрщика,

от жизни.

Он весь издерган,

понимая, что он беглый.

Его поймают, возвратят...

Нет, не повесят,

а снова к тачке прикуют —

к его убийце.

И негр — он мог бы

дать совет полезный,

как улизнуть.

Но белый спрашивать боится.

И он завидует

разлегшемуся негру,

когда он видит его тело,

все тугое,

его блаженно-наплевательскую негу,

его возвышенность

природного изгоя.

И белый думает,

придя на этот берег,

чтоб хоть немножко подлечить природой нервы:

на белом свете нет

ни черных и ни белых,

на белом свете есть надсмотрщики

и негры.

Лежат два негра.

Где он — общий их Джон Браун?

Лежат два негра,

не советуясь, не споря,

и человечеству зализывает раны

все понимающее,

сгорбленное море...

1972

Монолог бродвейской актрисы

Сказала актриса с Бродаея

разрушенно, будто бы древняя Тр

«Нет роли!

Нет роли такой,

чтоб всю душу мне вывернуть!

Нет роли такой,

чтоб все слезы мне выреЕеть!

От жизн* такой

хоть беги в чисто поле...

Нет роли!

Как шапка на воре пылает Бродвей...

Нет роли,

нет роли

средь сотен ролей.

Мы тонем в безролье...

Где взять гениальных писателей!

А классики взмокли,

как будто команда спасателей.

Но что они знали

про Хиросиму,

про гибель безвинных,

про все наши боли?

Неужто все это невыразимо?

Нет роли.

Без роли —

как будто без компаса.

Ты знаешь, как страшен свет,

когда в тебе копится,

а выхода этому нет.

Пожалте, гастроли,

пожалте, уют.

Отобраны роли.

Ролишки суют.

Я пью...

Понимаю, конечно, что это безвольно.

Но что же поделать,

когда так безлюдно, безрольно!

Пьет где-то рабочий

и грани стакана в нигроле...

Нет роли!

Пьет фермер,

мыча от сознанья бессилья и боли...

Нет роли!

Парнишку шестнадцати лет от безделья дружки