был дикий рев неистоз.

И если б коммунистом не был я,

то в эту ночь

я стал бы коммунистом!

Хельсинни, 1962

Я хотел бы...

Я хотел бы

родиться

во всех странах,

чтоб земля, как арбуз,

свою тайну

сама для меня разломила,

всеми рыбами быть

во всех океанах

и собаками всеми

на улицах мира.

Не хочу я склоняться

ни перед какими богами,

не хочу я играть

в православного хиппи,

но хотел бы нырнуть

глубоко-глубоко на Байкале,

ну а вынырнуть,

фыркая,

на Миссисипи.

Я хотел бы в моей ненаглядной проклятой

вселенной

быть репейником сирым —

не то что холеным левкоем,

божьей тварью любой —

хоть последней паршивой гиеной,

но тираном — ни в коем

и кошкой тирана — ни в коем.

И хотел бы я быть

человеком в любой ипостаси:

хоть под пыткой в афинской тюрьме,

хоть бездомным в трущобах Гонконга,

хоть скелетом живым в Бангладеше,

хоть нищим юродивым в Лхасе,

хоть в Кейптауне негром,

но не в ипостаси подонка.

Я хотел бы лежать

под ножами всех в мире хирургов,

быть горбатым, слепым,

испытать все болезни, все раны, уродства,

быть обрубком войны,

подбирателем грязных окурков —

лишь бы внутрь не пролез

подловатый микроб превосходства.

Не в элите хотел бы я быть,

но, конечно, не в стаде трусливых,

не в овчарках при стаде,

не в пастырях, стаду угодных,

и хотел бы я счастья,

но лишь не за счет несчастливых,

и хотел бы свободы,

но лишь не за счет несвободных.

Я хотел бы любить

всех на свете женщин,

и хотел бы я женщиной быть

хоть однажды...

Мать-природа,

мужчина тобой преуменьшен.

Почему материнства мужчине не дашь ты?

Если бы торкнулось в нем,

там, под сердцем,

дитя беспричинно,

то, наверно, жесток

так бы не был мужчина.

Всенасущным хотел бы я быть —

ну, хоть чашкою риса

в руках у вьетнамки наплаканной,

хоть головкою лука

в тюремной бурде на Гаити,

хоть дешевым вином

в траттории рабочей неапольской

и хоть крошечным тюбиком сыра

на лунной орбите:

пусть бы съели меня,

пусть бы выпили,

лишь бы польза была в моей гибели.

Я хотел бы всевременным быть,

всю историю так огорошив,

чтоб она обалдела,

как я с ней нахальствую:

распилить пугачевскую клетку

в Россию проникшим Гаврошем,

привезти Нефертити

на пущинской тройке

в Михайловское.

Я хотел бы раз в сто

увеличить пространство мгновенья:

чтобы в тот же момент

я на Лене пил спирт с рыбаками,

целовался в Бейруте,

плясал под тамтамы в Гвинее,

бастовал на «Рено»,

мяч гонял с пацанами на Копакабане.

Всеязыким хотел бы я быть,

словно тайные воды под почвой.

Всепрофессийным сразу.

И я бы добился,

чтоб один Евтушенко был просто поэт,

а второй — был испанский подпольщик,

третий — в Беркли студент,

а четвертый — чеканщик в Тбилиси.

Ну а пятый —

учитель среди эскимосских детей

на Аляске,

положите меня

а шестой — молодой президент

где-то,

скажем, хоть в Сьерра-Леоне,

а седьмой —

еще только бы тряс погремушкой

в коляске,

а десятый...

а сотый...

а миллионный...

Быть собою мне мало —

быть всеми мне дайте!

Каждой твари

и то, как ведется, по паре,

ну а бог,

поскупясь на копирку,

меня в богиздате

напечатал

в единственном экземпляре.

Но я богу все карты смешаю.

Я бога запутаю!

Буду тысячелик

до последнего самого дня,

чтоб гудела земля от меня,

чтоб рехнулись компьютеры

на всемирной переписи меня.

Я хотел бы на всех баррикадах твоих,

человечество,

драться,

к Пиренеям прижаться,

Сахарой насквозь пропылиться

и принять в себя веру людского великого братства,

не упав

до дешевого космополитства.

И когда я умру —

нашумевшим сибирским Вийоном, —