или хватает не того с избытком,
ты после экзотичного всего
не будь пренебрежительно изыскан.
Среди забот натруженных семей,
среди чьего-то сытого двуличья
будь мужественным.
Заново сумей
понять России вещее величье!
Конечно,
с жизнью сложной и крутой,
где нет еще на многое ответа,
она тебе покажется не той,
какой казалась за морями где-то.
И это правда,
потому что ты,
ее пропагандист и представитель,
там придавал ей многие черты,
которые
хотел бы
в ней увидеть.
Но ты же сам — Россия!
Это честь,
и долг святой,
и на неправду вето.
И если в ней плохое что-то есть,
не дядя Сэм —
ты
переменишь это.
Не зря же
сквозь кроваво-черный чуб
Россия правды виделась за степью,
похожая на Персию чуть-чуть,
с улыбкой умирающему Стеньке.
Не зря же
правды,
сущей на века,
искали
и Толстой,
и Достоевский,
и Ленин говорил с броневика
во имя правды
самой достоверной!
И ты любой поступок дважды взвесь,
и помни,
помни все неотразимей
не только за границей, но и здесь,
что ты — не просто ты,
а ты — Россия.
1964
Взмах руки
Когда вы,
из окна вагона высунувшись,
у моря или просто у реки,
в степи
или у гор, надменно высящихся,
увидите короткий взмах руки, —
движением стремительным обдутые
и полные своих удач и бед,
о машущем, конечно, вы не думаете —
вы просто тоже машете в ответ.
Да и о вас не думает он — машущий.
Непроизволен этот добрый взмах —
солдат ли машет вам из роты маршезой
или мальчишка с бубликом в зубах.
И машут пастухи с лугов некошеных,
и рыбаки,
таща в сетях кефаль,
и пальчиками,
алыми на кончиках,
вас провожают ягодницы вдаль.
О взмах руки,
участья дуновение!
• О взмах руки,
ничем ты не растлим,
средь века,
так больного недоверием,
доверья изначального инстинкт!
И пальчиками, алыми на кончиках,
все ягодницы всех на свете стран
средь эдельвейсов,
миртов,
колокольчиков
нас провожают в звезды и туман.
Девчонок платья плещутся короткие.
Девчонки машут с радостью такой!
Всегда у рельс найдутся те,
которые
махнут —
пускай ручонкой,
не рукой!
Девчонки в развалившихся сабо!
Девчонки в ореолах из ромашек!
Как будто человечество само
себе,
куда-то едущему,
машет.
1960
Новый вариант «Чапаева»
Б. Бабочкину
Поднимается пар от излучин.
Как всегда, ты негромок, Урал,
а «Чапаев» переозвучен —
он свой голос, крича, потерял.
Он в Москве и Мадриде метался,
забывая о том, что в кино,
и отчаянной шашкой пытался
прорубиться сквозь полотно.
Сколько раз той рекой величавой,
без друзей, выбиваясь из сил,
к нам на помощь, Василий Иваныч,
ты, обложенный пулями, плыл.
Твои силы, Чапай, убывали,
но на стольких экранах Земли
убивали тебя, убивали,
а убить до конца не смогли.
И хлестал ты с тачанки по гидре,
проносился под свист и под гик.
Те, кто выплыли, — после погибли.
Ты не выплыл — и ты не погиб...
Вот я в парке, в каком-то кинишке...
Сколько лет уж прошло — подсчитай!
Но мне хочется, словно мальчишке,
закричать: «Окружают, Чапай!»
На глазах добивают кого-то,
и подмога еще за бугром.
Нету выхода кроме как в воду,
и проклятая контра кругом.
Свою песню «максим» допевает.
Не прорваться никак из кольца.
Убивают, опять убивают,
а не могут убить до конца.
И ты скачешь, веселый и шалый,
и в Париже, и где-то в Клинцах,
неубитый Василий Иваныч
с неубитой коммуной в глазах.
И когда я в бою отступаю,
возникают, летя напролом,
чумовая тачанка Чапая
и папахи тот чертов залом.
И мне стыдно спасать свою шкуру
и дрожать, словно крысий хвост...
За винтовкой, брошенной сдуру,
я ныряю с тебя. Крымский мост!
И поахивает по паркам
эхо боя, ни с чем не миря,
и попахивает папахой
москвошвейская кепка моя...
1964
Монолог Тиля Уленшпигеля
Я человек — вот мой дворянский титул.
Я, может быть, легенда, может, быль.
Меня когда-то называли Тилем,
и до сих пор я тот же самый Тиль.
У церкви я всегда ходил в опальных
и доверяться богу не привык.
Средь верующих, то есть ненормальных,
я был нормальный, то есть еретик.
Я не хотел кому-то петь в угоду
и получать подачки от казны.
Я был нормальный — я любил свободу
и ненавидел плахи и костры.
И я шептал своей любимой — Неле
под крики жаворонка на заре:
«Как может бог спокойным быть на небе,
пока убийцы ходят по земле?»
И я искал убийц... Я стал за бога.
Я с детства был смиренней голубиц,
но у меня теперь была забота —
казнить своими песнями убийц.
Мои дела частенько были плохи,
а вы торжествовали, подлецы,
но с шутовского колпака эпохи
слетали к черту, словно бубенцы.
Со мной пришлось немало повозиться
но не попал я на сковороду,
а вельзевулы бывших инквизиций
на личном сале жарятся в аду.
Я был сожжен, повешен и расстрелян,
на дыбу вздернут, сварен в кипятке,