Изменить стиль страницы

СОРОКОВЫЕ ГОДЫ (1940–1945)

Предчувствие

К Земле подходит Марс,
планета красноватая.
Бубнит военный марш,
трезвонит медь набатная.
В узле золотой самовар
с хозяйкой бежит от войны;
на нем отражается Марс
и первые вспышки видны.
Обвалилась вторая стена,
от огня облака порыжели.
— Неужели это война?
— Прекрати повторять «неужели»!
Неопытны первые беженцы,
далекие гулы зловещи,
а им по дороге мерещатся
забытые нужные вещи.
Мать перепутала детей,
цепляются за юбку двое;
они пристали в темноте,
когда случилось роковое.
А может быть, надо проснуться?
Уходит на сбор человек,
он думает вскоре вернуться,
но знает жена, что навек.
На стыке государств
стоит дитя без мамы;
к нему подходит Марс
железными шагами.

Волна войны

Включаю на волне войны
приемник свой…
И мне слышны, и мне видны
бои у Западной Двины,
гул над Москвой…
Войной изрытые поля
обожжены,
орудья тянутся, пыля,
и вся контужена земля
волной войны.
В моей душе — разряд, разряд!
Гром батарей…
Как поезд, близится снаряд,
гудит обвалом Сталинград
в душе моей…
Трясется в пальцах пулемет…
Разряд… разряд…
Гастелло огненный полет,
и крик Матросова: «Вперед!»,
и Зои взгляд.
Волна контузит, накренит,
отбросит в рок,
а если встанешь — распрямит,
в воронку боя, как магнит,
потянет вновь.
Не выключай! Все улови!
Сумей вместить
и губы раненых в крови,
и шепот медсестры: — Живи! —
и просьбу: — Пить!
Но я тревожусь: слышу все ль
в разрядах гроз,
персты свои влагая в боль,
губами осязая соль
прощальных слез?
В печах Майданека, в золе
тел и берез,
в могилах с братьями в земле,
на хирургическом столе,
ловя наркоз?
И не приемник — вся душа
сама собой,
дыханием бойцов дыша,
волнуясь, падая, спеша, —
уходит в бой.
В селе за Западной Двиной,
в углу страны,
в воронке, от золы седой,
не молкнет принятая мной
волна войны…

Ополченец

Жил Рыцарь Печального Образа,
рассеянный, в полусне.
Он щурился, кашлял и горбился
в толстовке своей и пенсне.
Он Даму любил по-рыцарски
и ей посвятил всю жизнь;
звалась она — исторический
научный материализм.
Дети кричали: «Папочка!» —
его провожая в путь;
в толстовке и стоптанных тапочках
пришел он на сборный пункт.
С винтовкой шел, прихрамывая,
и тихо шептал под нос
цитаты из Плеханова
и Аксельрод-Ортодокс.
Он ввек ни в кого не целился,
ведя лишь идейный бой,
и томик Фридриха Энгельса
на фронт захватил с собой.
Навстречу железному топоту
молодчиков из «СС»
в толстовке и тапочках стоптанных
вошел он в горящий лес.
Он знал, что воюет за истину
чистейших идей своих;
имея патрон единственный,
он выстрелил и затих.
И принял кончину скорую.
И отдал жизнь за свою
Прекрасную Даму Истории
в неравном, но честном бою.

Боец

Жил да был боец один
в чине рядового,
нешутлив и нелюдим,
роста небольшого.
Очи серой синевы,
аккуратный, дельный.
А с бойцами был на «вы»,
ночевал отдельно.
Автомат тяжелый нес,
две гранаты, скатку,
светлый крендель желтых кос
убирал под каску.
А бойцы вослед глядят
и гадают в грусти:
скоро ль девушка-солдат
волосы распустит?
Но ни скатки, ни гранат
за нее не носят
и, пока идет война,
полюбить не просят.
Но бывает — вскинет бровь,
всех людей взволнует,
и ни слова про любовь, —
здесь Любовь воюет!

Творчество

Принесли к врачу солдата
только что из боя,
но уже в груди не бьется
сердце молодое.
В нем застрял стальной осколок,
обожженный, грубый.
И глаза бойца мутнеют,
и синеют губы.
Врач разрезал гимнастерку,
разорвал рубашку,
врач увидел злую рану —
сердце нараспашку!
Сердце скользкое, живое,
сине-кровяное,
а ему мешает биться
острие стальное…
Вынул врач живое сердце
из груди солдатской,
и глаза устлали слезы
от печали братской.
Это было не поз можно,
было — безнадежно…
Врач держать его старался
бесконечно нежно.
Вынул он стальной осколок
нежною рукою
и зашил иглою рану,
тонкою такою…
И в ответ на нежность эту
под рукой забилось,
заходило в ребрах сердце,
оказало милость.
Посвежели губы брата,
очи пояснели,
и задвигались живые
руки на шинели.
Но когда товарищ лекарь
кончил это дело,
у него глаза закрылись,
сердце онемело.
И врача не оказалось
рядом, по соседству,
чтоб вернуть сердцебиенье
и второму сердцу.
И когда рассказ об этом
я услышал позже,
и мое в груди забилось
от великой дрожи.
Понял я, что нет на свете
выше, чем такое,
чем держать другое сердце
нежною рукою.
И пускай мое от боли
сердце разорвется —
это в жизни, это в песне
творчеством зовется.