Изменить стиль страницы

— Свобода, — сказал Линдеберг и поцеловал Сонину руку, — свобода, Вася.

— И под звездами балканскими, — затянул вдруг Вася.

— Ты в Болгарии был?

— Был.

— И в Берлине был?

— И в Берлине.

— Как же ты успел, Вась?

— Да в госпиталях не лежал…

Василий прибавил скорость. Город рванулся навстречу в переплетениях огней. Машину бросало, нестерпимо брякало где-то под цистерной ведро.

— Осторожно, осторожно…

— Смелого пуля боится, смелого любит народ… — не то орал, не то пел Василий.

Опять пошел густой снег, закрыл стекло, будто шторой. Маленький дворничек с визгом пробивал в этой шторе щель. Неожиданно тряхнуло. Соня пронзительно завизжала, схватила Линдеберга, зачем-то закрыла ему сумочкой лицо и глаза. Сквозь дужку сумочки Линдеберг увидел, что стекла больше нет, а с ним и снега, уже после почувствовал удар, машину повернуло, он увидел несущиеся прямо в глаза гирлянды лампочек, борт грузового трамвая, ощутил другой удар и тяжелые всхлипывания воды в цистерне за спиной. И внезапно стало так тихо, как не бывает на земле.

— Тю, — сказал Вася, — ах, незадача, Александр. Все едино, доконал меня сегодня Бог. Сажусь… Эту водку не закутаешь… — и, выскочив, маленький, кривоногий, побежал вдоль машины.

— Вылезайте, ну вылезайте же, — Соня рвала Линдеберга за рукав.

— А он? — голова и нос болели, на плечи навалилась тяжесть. Линдеберг плохо соображал.

К машине бежали люди, подбежав, чего-то смеялись.

— Пойдем, идиот, — вдруг зло выдохнула Соня и, выскочив из кабины, стала тянуть Линдеберга за брючину и рукав, — вылезай, ну вылезай же, осел.

Они вылезли и почему-то побежали в подворотню.

— Я вернусь, — сказал Линдеберг и сплюнул сквозь зубы, как в детстве. — Нехорошо.

— Что нехорошо?! — лицо у Сони было жесткое, какое-то оскаленное, потное. — Он на «говновозе» Гоголя наизусть читает… Шестьсот рублей в зоосаду скинул, мою зарплату… В госпиталях он не лежал, сука! А зачем ему лежать?

Соня повернулась и почти побежала в глубь двора, где бесконечными поленницами лежали дрова.

— Если он полицейский, — крикнул ей вслед Линдеберг, — то большой неудачник. — И, все продолжая трезветь, Линдеберг потащился следом. Прошли еще двор, еще дрова.

— Почему столько дров, Соня?

— Потому что мы дровами топимся… Покуда город-солнце строим.

Завернули за угол. Свет, витрины, дома до небес. Вошли в подъезд. Высокая мраморная лестница, широченная красная дорожка, огромное чучело медведя, люди с узелками да с чемоданчиками.

— Где мы?

— Идем, идем…

Выше, выше, коридорчик. Обернулась Соня.

— Не обращай внимания теперь. Ты в калошах, ну и хорошо, — взяла за руку, потянула, распахнула дверь.

Все мог предполагать Линдеберг, но застыл на пороге, и не рванула бы она его вперед, не сдвинулся бы. Они были в бане. С мокрыми склизкими полками, кипятком, шумом, паром, тазами. И в пару, и в хлюпанье воды двигались, перекликались, смеялись и ссорились голые мужские фигуры. Они не обращали на него внимания, и он прошел через все это в шубе и в калошах, выставив вперед подбородок. Опять коридорчик в тусклом свете грязной электрической лампочки, еще одно медвежье тело, совсем вытершееся, с торчащими из брюха ломаными рейками. По всему коридорчику заляпанная мыльная дорожка, мальчик в шубке и на прикрученных к валенкам коньках прошел навстречу и исчез в банном пару. Наверное, здесь были когда-то отдельные ванные кабинеты, нынче же здесь жили. Соня открыла замок, и они зашли в маленькую комнату, неожиданно чистую и уютную, разгороженную шкафом, с большущим абажуром и крошечным низким оконцем.

— Умойся и обсохни. Деньги на такси есть?

Тут только Линдеберг увидел, что брюки его залиты водкой, калоши в мыльной пене.

За стенкой громко кричали два голоса, мужской и женский.

— Поторопись давай, — сказала Соня, — я сутки отбарабанила, потом с тобой заставили…

— Почему заставили?

— Нет, держите меня. — Соня включила радиоточку. — Я как вправлю нос или грыжу заштопаю, сразу с пациентом в «Метрополь» до утра…

— Почему так зло, Соня?! Я старше тебя и много видел… Трудно, но смени горечь… И главное, поверь, все равно, как бы ни было, — он даже кулаком потряс, помогая словам, но его качнуло, и, ощущая, что эффект сказанного погублен, почти крикнул: — Все равно, если не у вас, то нигде.

— Значит нигде, — просто сказала Соня и пожала ватными острыми плечиками.

Огромный с деревянной ручкой кран плюнул вдруг паром и протяжно засвистел. Они одновременно прихватились за него.

— Здесь ба-аня, — сказала Соня, — здесь ад подключен, — и засмеялась.

— Почему тебя с такой фамилией назвали Соня? — спросил Линдеберг.

— Родители — провинциальные врачи, и вкус провинциальный.

Они послушали, как кричит теперь мужской голос, что он не позволит низкой твари…

— В бане живешь и не моешься…

Что-то там упало. То ли мужчина бил женщину, то ли тащил ее за волосы.

— Значит, нигде, — повторила Соня и опять надавила на шипящий кран, вернее, на руку Линдеберга. — Мучаем друг друга и всех мучаем… Зачем? За что? И все хвастаем, хвастаем… болтаем, болтаем… — она взяла себя за виски, — теперь вот ты приехал в мягком вагоне меня поучить…

— Я самолетом, — совсем глупо сказал Линдеберг.

— Скидывай штаны, донжуан несчастный. Я у печки просушу. Пальто вон надень, бабушкино…

— Почему донжуан, это при чем?

— А кто ж еще в пять утра по городу шляется и под машины залетает по два раза в сутки… О, как мне тяжело пожатие каменного говновоза, — и вдруг захохотала так, что Линдеберг тоже не выдержал и стал смеяться, придерживая рукой нос.

— Это было дело, просьба… В общем, важный не для меня пустяк, — Линдеберг понимал, что важно ей сейчас объяснить, но она замахала руками.

— Не хочу, не хочу, не хочу… Не хочу ничего знать, не хочу ничего слышать… Ври, что хочешь, правду не говори, — она еще раз замахала руками над головой, раз и навсегда отменяя эту правду. И ушла, кинув ему действительно бабушкино пальто. Он услышал, как, перекрывая скандал за стеной, она увеличила громкость радиоточки. Чиркнула спичка, полумрак комнаты высветился горящей газетой, и сразу же, напомнив детство, загудела печь. Когда он вышел из-за шкафа, Соня сидела на тахте со сморщенным, как от зубной боли, лицом.

В бабушкином пальто, с голыми ногами Линдеберг почему-то не чувствовал себя неловко. При всей неказистой своей внешности, он знал свое тело, крепкое и тренированное. Но Соня вовсе не глядела на него, а глядела на стенку напротив. За стенкой скандал кончился. Мужской голос что-то просил, потом сдвинулась мебель, и сразу же раздался женский стон, стон этот становился все ярче, явственнее, мужской же голос говорил что-то неразборчивое, и только после из этого неразборчивого Линдеберг выделил слова.

— Нор-р-рмально, — говорил мужской голос. — А так! Нор-р-рмально, а так?

Женские стоны били в голову, ложились на плечи. Соня взялась руками за лицо, за уши и пошла по комнате взад и вперед. Потом вдруг опустилась на колени и стала целовать Линдебергу руку, этого он никак не ожидал, в мечте представить не мог. Он тоже опустился на колени рядом с тахтой и тоже стал целовать ей руки. Так они стояли на коленях рядом с тахтой на полу, на облупившейся краске, целуя друг другу руки. Вдруг поняв, он замотал головой.

— У меня ничего не выйдет… Ты мне слишком нравишься… И тогда у меня ничего не выходит, — сказал он в отчаянии.

— Все выйдет, все, все… А не выйдет, и бог с ним! Бог с ним! Так страшно, Сашенька, — она стала гладить его и вдруг тихо запела так, что он дернулся, будто кто-то схватил его за кадык. Она пела ему то, что пела ему его русская няня. И что он забыл навеки и сейчас вспомнил.

— Саня, Санечка, дружок, не ложися на бочок, придет серенький волчок… — она улыбнулась и допела, — схватит Саню за бочок.