Изменить стиль страницы

— Красноармеец, смирна-а! — рявкнул я. — Мой папаша, гляди, генерал, тронешь, поедешь топить полярную кочегарку.

— Хорек, — сказал огромный шофер, раздумывая, что делать со мной, и сплюнул.

Я вытянул двумя пальцами из кармана десять рублей, подержал их немного на весу.

— Я из-за тебя ногу вытянул, — сказал я и скорчился, — мне теперь до школы не дойти… Тащи вот теперь.

— Садитесь, — сказал солдат, подумав, — только деньги попрошу вперед…

Я отпустил десятку. Она легла на ступеньку рядом с его плевком. Он поднял, я прыгнул ему на спину, и он повез меня через двор.

Солдат почти бежал. Светало, во дворе школы десятиклассники разгребали снег. По крыше сарая ходила ворона с обрывком веревки на лапе.

— В Москве служишь, а подворотничок черный… Позор! — объявил я потному, стриженному под нулевку затылку и перебрал.

— Хорек, — солдат вывалил меня в сугроб.

Я схватил портфель и помчался дальше. И так полшколы видело, как я приехал на солдате. Это было чудно.

Там, где двор загибается, там наши, там облом. Полтора десятка окружили двоих — огромного толстого Момбелли спиной к спине с маленьким Тютекиным. Портфели на снегу кучей. Здесь много других куч, говняных, можно вляпаться.

— Ответите, — блеет Тютекин, у него палка от метлы, говорят, они с матерью у Момбелли кормятся.

— Ладно, ладно, не надо было вождей убивать, — Ванька Нератов тащит от трансформаторной будки охапку палок, — сегодня мы сами с усами. На твою, Тютекин, палку у нас двадцать.

— Вы статью сегодня в «Красной звезде» читали? — Момбелли отрывается от Тютекина, закладывает руки за спину и начинает вышагивать взад и вперед между кучами. Ноги он ставит навыворот, как профессор из фильма «Весна», ноги большие и ляжки большие, и не ботинки, а полуботинки. — Там про разницу евреев и сионистов, — Момбелли начинает качаться с пятки на носок, поднимает голову в очках вверх и цитирует по памяти, — «…так повторим же, чтоб наш голос услышали прогрессивные люди земли. Мы ни в коем случае не против евреев, мы против сионистов. Нации равны, мировоззрения нет. И мы говорим всем и каждому — смешивать эти две вещи преступно». Ну а дальше, — он переходит на скороговорку, — «…кто к нам с мечом придет…» — это можно толковать по-разному. А мой отец служил на флоте, а на флоте не бывает сионистов. А ваши медали, — Момбелли устремляет на меня толстый палец.

— Вперед! — ору я. — За Родину! — и срываю с носа очки.

Ледышками по балде, палками под ноги ему, жирному, под ноги.

— Сало дави-и-и!

Ванька еще вчера сделал два лассо, мы кидаем их, как на быков или мустангов. Зацепили, вперед.

И тут же я получил чьим-то ботинком в глаз, поднимаю голову, вижу через пелену тающего снега, как двое писают на Тютекина. Тютекин рыдает, Момбелли еще бьется.

— Вперед! — я прыгаю, чей-то страшный вопль, будто ногу кому-то трамваем переехало, и в ту же секунду какая-то неумолимая, не терпящая возражений сила поднимает меня, ставит на ноги. Двор приобретает конкретные очертания, обмоченный и плачущий Тютекин, ребята, побросавшие палки, Ванька без шапки, с напряженным лицом и дурацким своим лассо из зеленого каната, и человек, который поднял меня за шкирку. Мой отец, генерал-майор медицинской службы Глинский, в шинели, папахе, шофер Коля, а вон и наш шоколадный «ЗИМ». Папаша Момбелли в морской форме, но без погон, там, где погоны, нитка.

— Что это? — отец берет у отца Момбелли и протягивает мне на ладони медаль «За победу над Абрамом». Снежинки падают на медаль, размывая тушь на золоченной картонке.

— Надень очки, — говорит отец. Я надеваю.

— У тебя есть такая медаль?

Я киваю и достаю.

Отец долго рассматривает медали, шевеля губами, потом поднимает глаза на меня.

— Сними очки.

Я снимаю очки, и отец вдруг коротко, небольно, но очень страшно бьет меня по лицу.

— Еще бей, — кричу я с ненавистью, — убей, с тебя хватит… Не буду с вами жить, не буду, не буду. Нашел себе под силу.

Отец еще смотрит и еще раз коротко бьет меня по лицу. Я затыкаюсь. Он поворачивается, ссутулясь, и идет к машине. Коля растерянно пожимает плечами и идет следом. От машины Коля смотрит на меня, но вдруг исчезает, по-видимому, отец крикнул. В наш закуток подтягиваются десятиклассники с лопатами — генерал зачем-то приезжал, и бежит Варвара Семеновна, мой классный воспитатель, она сама толстая, и коса у нее толстая растрепалась, она держит ее рукой у лица. В другой руке лакированная сумка, из разорванного пакета сыплется на снег рис. Большая, в большом старомодном пальто с пелериной.

Момбелли-отец кивает на Нератова:

— Гляди, петлю заготовил… Вешать нас, сынок, будет… — Глаза у него нехорошие, навыкате и жесткие.

Еще я заметил, что, когда отец садился в машину, он почему-то резко обернулся в сторону двора и улицы, вроде бы позвали или что-то увидел, но, отворачиваясь от улицы, на меня он уже не смотрел. Этот его взгляд я стал понимать много позже.

У клиники, выходя из «ЗИМа», Глинский обернулся. Медленно проехал трехосный «ЗИС», ахнув пустыми бидонами на снежном бугре, подтормозил и резко завернул к хоздворику. Солдаты подтягивали вверх на фасад жестяную пятиконечную звезду в лампочках.

— Прикажите солдатам срыть бугор, — приказал Глинский дежурному майору, — здесь сантранспорт бросает, — и двинулся к клинике, вышагивая длинными, как циркуль, ногами.

Поднявшись на второй этаж по устланной ковром лестнице, Глинский отдал дежурному офицеру шинель, но зашагал не туда, куда предполагалось. Здание было длиннющим, коридоры переходили в коридоры. Весь персонал был военный, под белыми халатами топорщились погоны.

— Смирна! Смирна! — коротко тявкал из-за плеча дежурный.

Кончились палаты, он быстро прошел запаренным пищеблоком, за ним, за пищеблоком, ванны, где в таком же пару мужчины и женщины, потерявшие друг к другу интерес.

Здесь он давно не был. Подстанция, еще коридор, в конце — огромное окно в парк. В окно он увидел опять свою машину, увидел шофера Колю, идущего от машины за угол мимо снежного бугра. У бугра стояли майор и два солдата. Майор бил по бугру каблуком, а Коля вдруг посмотрел через плечо в сторону клиники и окна, так что Глинский сделал шаг назад. Это было смешно и глупо, не мог же в самом деле Коля знать, где Глинский сейчас.

Дежурный так и держал шинель и папаху. Из-за его спины он увидел женщину в сером халатике — «киста нервного ствола». Женщина смотрела в глаза, будто хотела что-то сказать, будто что-то знает.

— Вам что?

Потрясла головой, шевельнула губами. Прекрасное лицо, предсмертное какое-то.

Глинский толкнул дверь на лестницу.

— Открыть, — сказал он. Странное дело, решимость куда-то уже ушла. Долго шел, что ли.

— Она с той стороны забита, товарищ генерал, трубы сгнили, там пар, как в аду…

— Как же вы туда ходите?

— Через прачечную, через бучильники… Через инфекцию тоже можно… — майор показал рукой изгиб, как можно через бучильник.

Глинский сел на корточки и посмотрел в замочную скважину. Сырой марш лестницы, желтая лампочка в пару, грязный мокрый ватник на перилах.

— Дайте топор, — сказал он, сунул руки в карман кителя, размял застывшие, будто скрюченные мышцы плеч и добавил: — Впрочем, откуда у вас топор… — и пошел назад.

Старший методист, Анжелика, забрала у дежурного шинель Глинского, достала из пакета новую папаху, положила на открытую форточку.

— Лучше морозом, чем бараном, — сказала она, — но каракуль — чудный.

Глинский привычно вымыл руки, и, давая полотенце, Анжелика незаметно поцеловала ему ладонь.

— Кольцо потерялось, — сказал Глинский, — не беда, но если увидишь…

У кабинета ждал подполковник Вайнштейн, вошли они вместе, но Глинский сел за стол, а Вайнштейн остался стоять у двери. В углу поскрипывала трансляция, зеленый ее глаз будто засел в зеркальной двери напротив. Начальники отделений начали рапорта, Глинский не слушал.