Изменить стиль страницы

— Что? — Соня шла не оборачиваясь.

— Выросший мальчик в генеральских лампасах, — сказал Линдеберг, — выросший пьяный мальчик…

В ответ Соня подняла руку. Тут же остановилась крошечная желтая машина «ДКВ». Из машины вышел очень высокий человек с рябоватым лицом, в пальто с остро торчащими плечами.

— Это мой муж, — сказала Соня и протянула Линдебергу коробочку таблеток, — принимай, чтоб нос не загноился.

В машине был еще кто-то, пожилая женщина выглядывала из крошечного примороженного окошечка. У нее было странное усатое лицо.

Сонин муж протянул руку и представился. Но Линдеберг не услышал, тогда Соня вроде перевела.

— Карамазов, — сказала она, — его зовут Дмитрий Карамазов… А это, — она кивнула на Линдеберга и вдруг, глядя ему в глаза, длинно и изощренно выматерилась.

— Вам туда, — сказал ее огромный муж, улыбнулся, обнаружив зубы из металла, и показал рукой направление, — и никуда не сворачивай, понял?.. Мы у нас здесь шпионов не любим, — он вдруг взял левой рукой Линдеберга за воротник, подтянув пальто вверх, правой рукой залез под пальто, под пиджак и вытянул паспорт.

— Завтра получишь перед самолетом, — он пошел к машине.

— Постойте, — Линдеберг сам поразился тому, что говорит, однако сказал: — Меня не пустят в гостиницу без паспорта.

Сонин муж, еще раз простецки улыбнувшись, издал громкий и пронзительный звук, который может издать только живот и прямая кишка. Но он издал его щеками. Линдеберг успел заметить сильно парящий от снега капот, когда машина мощно и резко взяла с места. Снег продолжал валить в свете фонарей.

Все случилось так внезапно, глупо и одновременно организованно, что смысл произошедшего медленно собирался в голове. Линдеберг зачем-то высыпал на ладонь и пересчитал таблетки, аккуратно сложил рецепт, потом все выбросил.

— Ай-я-яй, — услышал он чужой голос, — ай-я-я-яй, — и только потом понял, что это говорит он сам — Линдеберг.

Повернулся и быстро пошел обратно по переулку, где уже почти не осталось их с Соней следов, только ямки.

Железная решетка в садик, куда выходили подъезды, была заперта. В садике гулял мальчик с рыжей собачкой. Линдеберг потряс ворота и крикнул мальчику:

— Открой! Мне очень нужен твой отец, это важно, скорее, для него.

Мальчик посмотрел на Линдеберга и, посвистев собачке, быстро ушел в подъезд. А из подъезда появилась консьержка, уже виденная им на лестнице, и заперла подъезд на ключ. Она жевала и от подъезда не отошла, даже когда за спиной Линдеберга тормознула желтая малолитражка. Из нее выскочил Сонин муж, Карамазов или как его, навалившись, прижал Линдеберга грудью и лицом к железной решетке.

— Не шуметь, — тихо говорил он, — не шуметь, ты, фраерюга.

Из его прикрытой металлическими зубами пасти несло нестерпимым жаром и вонью. Шарф сбился, открыв серую жилистую шею.

Завизжав от унижения и боли, Линдеберг вдруг впился зубами в шею, в небритый кадык. Лицо и шея отпрянули. Ощущая сладкое молодое бешенство и счастье удара бывшего боксера полупрофессионала, поймавшего победу, Линдеберг ударил коротким апперкотом, потом длинным уже прямым и из стойки провел серию ударов, четких и быстрых. На секунду он увидел неподвижный Сонин профиль и усатый женский фас за стеклами машины и затем открывающиеся двери пустого черного «опеля» и человека с валенком в руках, который бежит к нему, успел поразиться силе удара валенка, увидеть кровавую вату, летящую из собственного носа, и услышать собственный предсмертный сип.

Тело его поволокли в «опель», пальто задралось, обнажив впалый живот и детский пуп. Карамазов, Сонин муж или как его, плюнул в лицо тому, с валенком, хотел ударить, но, видно, даже на это не было времени. Обе машины рванули с места.

Когда Глинский вышел во двор, вернее, в сквер, никого за решеткой не было. Не было и черного «опеля». Грязно-темный квадрат на месте, где он стоял, закрывало снегом. На глазах квадрат сровнялся с улицей, будто его и не было.

В машине Глинский обернулся, сзади никто не ехал, вернее, грузовик-цистерна с обмерзшей кишкой, но он был не в счет.

Был поздний час, но в подвыходной этот вечер на белоснежных, в сугробах, московских улицах было много людей, слышались скрип бесчисленных шагов, смех и разговоры. Светились окна и огни рекламы кино, мягко и успокоительно горели фонари. Молочный их свет был точно чем-то свеж, и приятно было, что возле светящихся шаров пляшут снежинки. Вот женщина вышла из парадного и выбросила в снег кошку, пивной ларек был открыт, Глинский приказал Коле остановить машину, вышел из «ЗИМа» и подошел к очереди. Он подумал, что охотно бы поменялся местом с каждым из них, даже вот с этим на деревяшке. Иди со своей деревяшкой в теплый «ЗИМ» с мягко тикающими большими часами и с ковром на полу и езжай, оставь меня здесь, управлюсь я с твоей жизнью и с женой твоей управлюсь. Но как бы в ответ его мыслям именно одноногий и крикнул:

— Пропустим генерала, братцы?!

Очередь одобрительно загудела, Глинский взял под козырек, принял от пожилой татарки кружку из окошка, сдул пену и стал пить, разглядывая близкие эти лица, грузина с большой собакой на другой стороне улицы, немыслимо огромный дом и незашторенные окошки маленького дома, там астматическая старуха дышала в форточку. Уже идя к машине, Глинский вдруг вернулся и сунул ей в форточку сто рублей. А когда садился в открытую Колей дверь, услышал Колин смешок и увидел, как старуха рассматривает сторублевку под лампочкой.

«ЗИМ» опять покатил, и опять замелькали люди и смех, пока при выезде на Арбат машину не остановили коротким свистком. Все было перекрыто, и два человека с газетами и оба в одинаковых желтых ботинках встали рядом с милиционером перед длинным капотом «ЗИМа» с рубиновым наконечником. Арбат в огнях был невыносимо ярок.

— Ух, — сказал Коля, — нет города прекрасней! И место самое распрекрасное… значит, мы в самом лучшем месте на земле… Верно, товарищ генерал?!

Последнее слово было не слышно. На Арбат из-за поворота одна за другой вылетели две лакированные огромные черные машины. И пошли с мощным торжественным гулом. Черные широкие их радиаторы рассекали воздух, снег и свет, и казалось, еще миг и они взлетят. Потом вывернули еще две, прошли стремительной дугой и растаяли в снежной пыли, оставив за собой здания, ленивые и темные, запорошенные по карнизам, почти слившиеся с темным глухим небом.

— Может, случилось что, — сказал Коля и сам себе ответил: — Навряд ли, — и включил приемник.

Очень старый человек резко проснулся, быстро провел рукой по штанам и, успокоившись, по-видимому, что не обмочился, выцветшими своими полузрячими глазами не мигая уставился на Глинского.

— Почаевничайте, Юрий Георгиевич, — сказала горничная в русском кокошнике и передала Глинскому все тот же его напиток, вроде бы чай с жирным обмылком лимона в подстаканнике. Пить не хотелось, запой кончался, и, расстроившись этим, он принялся жевать лимон, не чувствуя вкуса. Кто-то тронул его за локоть. Это была хозяйка, было ей под шестьдесят, но в лице и в фигуре было что-то странное и юное. Звезда Героя на лацкане полосатого костюма странно сопрягалась с очень крупным жемчугом на шее, камеей и многими кольцами на тонкой птичьей руке.

— Весна, — сказала Шишмарева и украшенным кольцами пальцем постучала по стеклу. — Проснулась утром, что, думаю, такое, а это ревут львы… И пес испугался, откуда это у него?

С надмирной высоты гигантского дома, где-то внизу, за мелкими домишками и двориками, темной громадой в редких огнях не то угадывался, не то чудился зоосад.

— Как я выгляжу? — она засмеялась.

— Чудно.

— А ты не чудно…

— Запой кончается, — пожаловался Глинский.

— Хорошо же…

— То-то, что плохо.

В огромной новой квартире огромного, только что достроенного небоскреба на Садовом кольце у академика Шишмаревой происходил прием — один из тех, которыми так славилась Москва.