Изменить стиль страницы

— Мне это пела в Гельсингфорсе моя русская няня, — Линдеберг встал, легко поднял ее на руки.

— Подожди, — сказала она, — мы же и вправду не дети. Ну отвернись хотя бы.

Он повернул голову, увидел печь, и под стоны незнакомой женщины и сиплое «Нор-р-рмально, а так?» он навалился на нее, увидел белое запрокинутое лицо, тень высоко поднятых ее ног и услышал ее стон и свой и успел подумать, что так ему никогда не было и что таким он не был никогда.

— Не бойся, — вдруг крикнула она, — у меня не может быть детей, не бойся.

И зажал ей ладонью рот, испугавшись, что те, за стенкой, услышат.

Солдаты тщательно вытирали сапоги о мокрые тряпки, вернее, о куски старого нарезанного одеяла. Полина дождалась кивка отца, распорядилась заносить. Два солдата занесли огромную жестяную «восьмерку» в лампочках и потащили через гостиную и мамину спальню на балкон. Долго еще тянулись шнуры.

— Кто бы Лешке пятерки принес, — сказала Надька и пошла задергивать длинным копьем с кисточкой, которое отец привез из Китая.

Полина, дуя на обожженный палец, тоже ушла за балконную дверь под снег на морозец. Там они крепили цифру «8», наш дом украшался к празднику.

За длинным столом в гостиной, как-то неловко поджав большие ноги, сидела моя классная воспитательница Варвара Семеновна Бацук, крупное, полное лицо Варвары Семеновны, как всегда, румяное, глаза не мигают, и толстая коса вокруг головы. На серебряном подносе лежали мои два дневника, истинный и ложный, медаль «За победу над Абрамом» и вовсе мне не принадлежащий плакатик «Давлю сук». Отец, вытянув длинные ноги в лампасах, сидел в качалке и внимательно на свет изучал подпись на записке. Еще на столе стоял торт, немецкие конфеты, да на спиртовке кипел кофе.

— Чаю, — сказал отец и отложил записку.

Надьку смело.

— На стекле подписывал? Что ж, купеческие сынки так подделывали векселя, — лицо отца сегодня все время заливало потом, и он вытирал его накрахмаленной салфеткой.

— По-моему, у тебя температура, — сказала мама отцу сухо.

— Купцов нет, векселей тоже, зато есть ремесленные училища… — отец зажег записку от трубки.

Мама рванула на шее крупные бусы, и они, как конфеты, покатились по ковру.

— Что за фантазии, — сказала бабушка и стала мелко качать головой.

Надька притащила отцу чай на подносе.

— Стало быть, мне следует подписать истинный дневник, — отец хлебнул, поискал ручку.

Мама пошла в кабинет.

— Может, мне его высечь, — отец тоскливо поглядел мне в лицо, — уши красные, глаза лжеца, лицо дауна. Таким только Абрамов бить…

Было видно, как мама в кабинете ищет ручку в кителе отца, как нашла что-то не то и таким надоевшим мне жестом взялась рукой за висок.

Отец был то ли болен, то ли совсем пьян, хотя это видели только близкие. Варвара смотрела на него так же затравленно, как смотрели на него почти все женщины.

— Хотите моего чаю? — медленно спросил ее отец, и Надька тут же скрестила руки на груди.

Брякнул звонок, Надька не двинулась, и я пошел открывать.

На лестнице, почти вплотную к двери, стоял какой-то прибалт, он был с длинным зонтом, из носа прибалта торчала вата. На площадке ниже стояла молодая женщина в блестящих резиновых сапогах, она стояла спиной ко мне и смотрела в окно.

— Могу ли я видеть военного врача Юрия Георгиевича Глинского?

Прибалт, мы их звали «лямпочка», говорил без акцента, пронзительно и немного каркал. Он хотел о чем-то попросить меня, но не попросил. Отец в тапочках появился сзади неслышно. Когда он увидел прибалта, он почему-то хмыкнул. «Лямпочка» вздернул подбородок, я опять увидел вату в носу, и сказал негромко и четко:

— Юрий Георгиевич, я узнал бы вас даже в толпе. Я привез вам привет, объятия и поцелуй, и слезы радости, что вы оба живы, от вашего брата Сергея Георгиевича Глинского. Он профессорствует в Стокгольме. Вот адрес, я понимаю, не сейчас, но… Жива ли ваша матушка?

Событие это явно отводило удар от моей головы хоть на время. Я обрадовался и глянул на отца.

Отец был абсолютно трезв, прям и бледен. Казалось, что он не в тапочках стоит, а в сапогах. Он медленно покачал головой.

— Ну уж нет, беру за фук. У меня нет никакого брата ни в Стокгольме, ни в Рязани, — отец нехорошо засмеялся и потрогал «лямпочку» за кончик носа, — тяжелая у тебя служба, верно?! Бьют иногда…

— От Гули, — тихо сказал «лямпочка» и вдруг стремительно выбросил прямо в лицо отцу руку с небольшой бледной фотографией — какие-то трое детей на берегу моря и большой стул.

На лестницу боком выходили солдаты с нашего балкона. Полина на ходу бинтовала палец. Увидев «лямпочку», она как на стекло наткнулась и побледнела так, что стала видна пудра.

— А ну пошел вон, говно, — медленно сказал отец «лямпочке». — Полина! — рявкнул он ей вдогонку. — Почему в подъезде шляется кто угодно?

Женщина в резиновых сапогах внизу стояла так же неподвижно, спиной, будто все ее не касалось.

Отец взял меня за плечо, втолкнул в квартиру и захлопнул перед «лямпочкой» дверь.

В гостиной было все так же, ничего не изменилось, но отец вдруг погладил меня по голове.

— Я пойду, — торопливо сказала Варвара Семеновна, она опять смотрела на отца не мигая. — Алеша мог бы быть хорошим мальчиком, эти медали так не вяжутся. Можно я возьму маме конфету к вечернему чаю?..

Отворилась дверь резного шкафа в маминой комнате, Бела с Леной, видно, запутались в хлопках входной двери и вылезли раньше времени.

— Здравствуйте, Варвара Семеновна, — сказали они хором, что же им было делать.

Варвара на секунду онемела, а потом чинно кивнула:

— Здравствуйте, Дрейдены.

— А известно ли вам, уважаемая Варвара Семеновна, — вдруг ни с того ни с сего объявила бабушка, — что моя мама была знакома с Анной Павловной Керн? И потому, Юра, зачем мне твое обручальное кольцо?! Что это за Танины допросы с пристрастием?

Последние слова я слышал уже из коридора. Было самое время, я рванул к себе, боясь, что меня остановят, запер дверь и сразу же оказался на полу, вернее, на расстеленных газетах.

Крепкие руки держали меня за ноги и за волосы, и два черноглазых лица низко склонились надо мной.

— Фашист, — почти беззвучно шипели Бела с Леной. — Гитлер и Геббельс, Гитлер и Геббельс… Думаешь, мы не видели, что ты с пипкой делаешь?! Мы всем скажем, — они рвали на мне брюки и тянули их вниз.

Я задыхался, хотел крикнуть, но боялся. В руке у Белы появилась бутылка с канцелярским клеем. Пуговица лопнула, и штаны слетели вместе с трусами. Зрачки у Белы с Леной расширились, рты открылись еще больше, я увидел их красные жаркие языки и тут же почувствовал, как холодный клей потек по низу живота.

— Суки, — сказал я, — арестантки, в шкаф валите на торпедном катере, — я дернулся, изогнулся, но меня уже не держали. Пока я натягивал мокрые клейкие трусы и штаны, они стояли и смотрели в потолок. Я отпер дверь, беззвучно рыдая и скуля прокрался в ванную, и, подняв кулаки над головой, погрозил в зеркало не то своему опухшему лицу, не то еще кому-то.

В своем кабинете Глинский снял со стены огромный цейсовский бинокль с моторчиком, включил в сеть и отодвинул гардину. Зазвонил телефон, Глинский снял трубку и, ласково улыбаясь и кивая, принялся слушать чью-то веселую дребедень.

Бинокль жужжал моторчиком на окне, и окуляры двигались, как живые.

— У него, — сказал Глинский, — в моче обнаружен коньяк, пять звездочек, все его болезни… — и засмеялся.

Неожиданно окно ярко вспыхнуло, свет ударил по глазам. Это включили за окном гирлянды к празднику, и тут же лопнула лампочка, как выстрел.

Снег все валил и завалил Плотников переулок. Где-то репетировал духовой оркестр, повторяя одну и ту же фразу. Здесь было так пусто, что Линдебергу показалось, что они в церкви.

— Слезою жаркою, как пламя, нечеловеческой слезой, — пробормотал Линдеберг.