В самом деле, о баронессе он заботился, заботился и опекал ее, как сын. Печься о той, что стала ему матерью, им самим избранной, читать ей газеты, играть по вечерам в безик[26] или вместе слушать радио все больше и больше становилось смыслом его жизни. И он довольствовался этим, потому что этим довольствовалась она, словно его запросы не должны были превышать ее запросы. Однако о подлинной близости, как между матерью и сыном, едва ли могла идти речь, и неизменный вот уже десять лет шутливый церемониал в обращении друг с другом, хоть и был поначалу лишь формой, стал в конце концов смыслом их отношений, столь удивительных, правда, что они все больше стирали в памяти баронессы ее прежнее существование: годы брака и тем более раннего вдовства растекались и превращались в ничто; места, где она жила, особенно городская квартира, в которой она обитала вместе с дочерью Хильдегард столько лет подряд и которую теперь сдавали paying guests[27], — все расплывалось где‑то на горизонте, и это таяние, в безмолвии своем почти желанное, не пощадило даже саму Хильдегард, отдаляя и отдаляя ее, делая чужим ее облик, сообщив в конце концов и без того нечастым ее посещениям характер нежелательного вторжения в устоявшийся порядок жизни. А. остерегался посягать на него; ведь они оба играли в общую игру забвения и грез, и всякое воспоминание о прошлом было нарушением правил. Так забылось и его прошлое. Забылось, что он когда‑то объехал пять частей света, проложил себе дорогу сквозь джунгли бирж и международных валютных курсов, сквозь дебри финансов и подстерегающей всюду спекуляции, гонимый азартом испытателя и игрока, азартом, всегда ищущим — иногда даже с изрядной смелостью мысли — шанс, который можно получить, комбинируя постоянство жизни с ее изменчивостью, — все это поблекло, отдалилось, оставив в памяти лишь бесплотные очертания, отступило перед заурядными буднями — он разжирел, обрюзг, гак же как сами будни, разжиревшие, обрюзгшие, будни эти, однако, непрестанно соскальзывали в нечто невесомое и схематическое, рассеиваясь в нем, увлекая за собой и человеческое «я», вознося его в обитель чистой безмятежности, не колеблемой уже никакими желаниями эротические и те рассеялись; теперь он просто не мог себе представить, что когда‑то прежде любил женщин и обладал ими, и еще меньше — что такое могло бы когда‑нибудь повториться, и совсем уж невероятным казалось ему, что из‑за него — полно, разве из‑за него? — покончила с собой молодая девушка, его последняя возлюбленная, от которой теперь осталось только имя, готовое выскользнуть из памяти, да и оно стало каким‑то неопределенным — Мелитта, кажется. Не сохранилось ничего, тянулось лишь одно бессобытийное Сегодня последних десяти лет, и если баронесса говорила: «Поговорим о прошлом», то оба подразумевали дни их первой встречи; всего только и осталось — общее для обоих «помнишь ли ты?», которое, конечно, сообразно церемонной манере выражаться звучало как «помните ли Вы?». Это было похоже на боязнь воспоминаний: когда где‑нибудь хлопала дверь от сквозняка, обоим становилось жутковато; тогда они в хорошую погоду обычно выходили в сад прогуляться и осмотреть последние новшества, которыми А. опять украсил их владения, —солнечные часы в центре садовой клумбы или фуксии, только что посаженные вдоль кухонной стены, —после чего с успокоенной душой они возвращались домой, особенно если Церлина звала их к столу.
Так и текла в этом доме жизнь — зажиревшие будни зажиревших людей, — и А. не хотел ничего иного; ему даже приятно было позволять времени убегать, иссякать, и он не обращал внимания на тяжелый дух тления, который чуял в самих буднях, да нет, он даже любил его. Часто он говорил себе, что теперь воистину и в точнейшем смысле слова принадлежит к leisure class[28] и за это будет, к сожалению, наказан, но разве его вина, что деньги всегда сами шли к нему в руки? Конечно, международная торговля алмазами прибыльнее, чем изнурительный поиск алмазов в Кимберлийских копях, но разве это дает право говорить о доходах, полученных действительно без труда? Нет, при всей его любви к покою настоящая лень ему никогда не была свойственна, и даже теперь, в своей праздной жизни, он не может позволить себе лени, напротив, ему необходимо быть все время начеку, каждый день следить за курсом товаров и валюты, чтобы вовремя дать распоряжение маклерам и банкам, а гак как вдобавок нужно учитывать возможность внезапного взлета всяких политических болванов вроде Гитлера, то следует быть вдвойне осторожным, если не хочешь в мгновение ока стать нищим. До сих пор он действовал верно: по возможности освободился от недвижимости, прежде всего в Германии, почти прекратил торговые операции, вложил большую часть состояния в американские акции; и то, что ему это удалось почти без всяких потерь, несмотря на всеобщую депрессию и кризис, несмотря на повсеместно принятые более строгие валютные законы, парализующие международные сделки, словом, удалось в обстоятельствах, сложность которых и не снилась его отцу, —это само по себе было победой над весьма самоуверенным человеком, который предсказывал сыну, что тот промотает состояние. Не меньшей победой над отцом было также удачное финансовое обеспечение старой баронессы; он, конечно, учтет и щедро одарит в своем завещании благотворительные институты, прежде всего, естественно, на родине, в Голландии, но главной наследницей будет все‑таки баронесса, на чье имя он на случай своей смерти уже переписал Охотничий домик, то немногое, что осталось от недвижимости. Его, конечно, беспокоит, что же будет, если положение еще больше обострится или начнется война, — придется ли ехать тогда вслед за деньгами? Можно ли требовать от старой женщины такой ломки жизни, которая для нее может обернуться катастрофой? Или нужно будет остаться здесь и поставить на карту переведенное в иностранную валюту состояние — тут‑то и исполнится с некоторым опозданием отцовское пророчество о проматывании состояния? И хоть осторожный пессимизм всегда окупается, подобные предположения все‑таки были слишком уж мрачны — ведь пока что положение всюду улучшалось: спала политическая и экономическая напряженность в мире, покою в Охотничьем домике, который обеспечивала своей кормежкой Церлина, тоже ничто пока не угрожало, национал–социалисты теряли голоса, международные финансовые учреждения не так уж строго требовали соблюдения валютных законов, и жизнь А. по уже накатанной колее прокатилась еще на добрый кусок вперед. «Неспешное пережевывание жизни, неспешное пережевывание судьбы, —любил он повторять и радовался фуксиям у кухонной стены, вокруг которых вились осы, и гераням у садовой беседки, — Нужно только научиться игнорировать мир».
Иногда по холодку теплого летнего утра или осенью, когда желтеющая листва прозрачна и безмолвна, он совершал небольшую прогулку по лесу, медленно шагая между буками, часто останавливаясь, чтобы потрогать их зернисто–гладкую, зеленовато–серую кору и взглянуть на вырезанные горожанами коричневато–черные инициалы и сердца. Здесь его часто сопровождали образы отца и баронессы — не их живой облик, нет: отец являлся в виде финансовых проблем, баронесса же в виде последней воли завещания; лес мог подсказать хорошие идеи и в том, и в другом случае. Но, сколь бы удачными ни были поправки к завещанию, которые он там обдумывал, ему странным образом вообще не приходило в голову естественное предположение, что его престарелая наследница умрет раньше, чем он. Ее смерти, казалось ему, можно избежать, бесконечно далеко ее отодвинуть —словом, затушевать, если отвести от баронессы угрозу любых возможных катастроф в будущем; а по сути дела, это означало лишь, что ни при каких условиях он не хочет ее пережить. Ничто не должно больше меняться, и, пока он еще живет на этом свете, она тоже должна жить. На одном из деревьев были вырезаны любовные руны: «Верность до смерти», и он тоже чуть не вытащил нож, чтобы поставить под ними ее имя «Эльвира» как заклинание. Так в душе его смешались курсы валюты и законы наследования с шумом леса, скрипом деревьев, зуденьем мошкары, гудками далеких локомотивов, да и вообще со всем, что зримо во тьме леса и на свету: видимые, слышимые, мыслимые действительности слились в нечто единое, обладающее многими измерениями, в высшем бытии которых преображается все естество, снимая естественно–человеческое в его реальной данности и различии полов, но в то же время и сохраняя его ради полного раскрытия тайны конца, ради безвременного, вечного мига, когда рухнут время и пространство.