— Спасибо, — ответил незнакомец, — не надо.
— Не надо, не надо, — передразнила она, — есть всем надо, есть все хотят, иначе можно свалиться. Даже смерть надо кормить, если она хочет быть на что‑нибудь годной.
Незнакомец засмеялся, и в его смехе снова послышалось пение.
— Что же у вас есть вкусненького?
— Хотите кофе? Или чего‑нибудь посущественнее?
— Ну, коли так, и то и другое.
Она захихикала:
— Этим всегда у всех и кончается, а сначала: «Не надо, не надо». На самом‑то деле поесть каждый хочет.
— Да и впрямь не надо бы. Кто приходит по делу, тот не гость.
— Подумаешь, дела. Кто вам платит… Сначала покушайте, а потом уж извольте, можете с нею, — она поправилась, — с госпожой баронессой заниматься своими делами.
— Что за дела? Может быть, это маклер? А. решил, что нужно предостеречь от него старую даму, неопытную в делах. Однако он тут же услышал:
— Кто сказал, что я иду к ней? Вовсе нет.
Ну вот, подумал А., он зашел сюда просто по пути, поест и пойдет дальше.
— Так–так–так, значит, не к ней, — сказала Церлина несколько удивленно, — ну да все равно, сначала покушать.
И было слышно, как они оба ушли на кухню, из которой теперь доносились привычные звуки, среди них хихиканье Церлины — она, видимо, вовсю обхаживала незнакомца.
Хотя этот незнакомец, этот странный певец и сидит там пока, ест у Церлины, а потом отправится дальше к неизвестным целям, неизвестным делам, само пение не стало от этого менее загадочным. Может быть, все‑таки это не он пел. А может быть, и вообще никго не пел. Человеку многое может почудиться, особенно когда клонит в сон, вот ведь сейчас не слышно никакого пения, хотя удары топора возобновились. А. с сердитой небрежностью отодвинул тяжелый предмет, который вдруг оказался на столе под бумагами — откуда он, черт побери, взялся? — и снова принялся за подсчеты своих активов в фунтах и франках. Вот это моя работа, сказал он себе.
Тут послышался голос Церлины:
— Ведь вам понравилось, а еще говорят, что готовить еду — не работа.
В тот же миг она чуть приоткрыла дверь — в образовавшуюся щель моментально выскочила Аруэтта, черная ангорская кошка А., так сказать, его личная кошка, и с усмешкой, словно речь шла о сюрпризе, ее старческий голос возвестил:
— Тут вот с вами хотят поговорить… он слепой.
Вошел почтенный старец могучего телосложения — лицо в обрамлении седой гривы и седой бороды, — и, когда А. отодвинул кресло, чтобы встать поздороваться и помочь слепцу, тот поднял свою большую руку, внушающую прямо‑таки трепет.
— Не беспокойтесь, только не беспокойтесь.
Он вел себя запросто, словно зрячий, направился прямо к кожаному креслу против письменного стола, при этом даже не воспользовался суковатой палкой, которую держал в руке, очевидно, просто как эмблему странствий, и, опуская в кресло свое большое, но отнюдь не грузное тело, вытянул ноги в сапогах, все еще мокрых ог снега.
— Тут мы, пожалуй, и остановимся; нетрудно догадаться, что вы смотрите на меня с нетерпением и ждете объяснений, поэтому я их тотчас же дам — я предлагаю вам вместе со мной проверить ваш счет… Вы ведь не против?
Налоговый инспектор? Слепой налоговый инспектор библейского возраста? К тому же знакомый Церлины? И какой странный слог, не говоря уж о пении в лесу, в высшей степени странный слог для налогового инспектора. Если бы он не пил кофе внизу на кухне, его действительно можно было бы принять за дух, дух налогов, за дух инспекции. И, не замечая, что сам сбивается на тот же слог, А. спросил:
— Кто дал вам право меня проверять? Я не допущу никакой проверки; мои книги в полном порядке. Кто вы?
— Да, да, — согласился старец, — только дурак станет в этом сомневаться… но что стоит между цифрами ваших книг?
— Ничего… иначе бы они были фальшивыми.
— Ничего? А может быть, в этом «ничего» и кроется ваш долг?
— Ничего —это значит, что у меня нет долгов: я никому ничего не должен.
— Ну, вы и скажете! Стало быть, ваши книги все ведают и сами в себя заносят то, чего не заносит ваша руйа… тем больше у вас оснований проверить или лучше — разрешить проверить…
— Кто вы такой, что осмеливаетесь так настаивать? Кто вас послал? Кто вы? Судья?
— Громкие слова, слишком громкие слова…
— Хорошо, но, ограничиваясь самым скромным, имею я хотя бы право узнать ваше имя… как мне вас называть?
— Когда стареешь, от многого освобождаешься, а потом уж о нем и не вспоминаешь; глубокие старики безымянны, даже для самих себя… зовите меня, пожалуй, дедом, многие зовут меня так.
Дедом? Он подумал об отце баронессы, которого не мог себе представить; вспомнил собственных дедов, которых знал в ранней юности, далекой–далекой, — от этого, однако, немногое осталось, разве что крошечные обрывки воспоминаний, мелочи: мерцание на животе золотой цепочки от часов, поблескивание стекол очков, запах табака из пенковой трубки. И вдруг больно кольнуло подозрение, боль возникла от всколыхнувшегося воспоминания, от которого он, казалось, давно освободился, от затерянного в памяти воспоминания о самоубийстве Мелитты он был его невиновным виновником: оно, да, возможно, оно и было тем неоплаченным долгом, на который намекал старик!
— Вы дедушка Мелитты.
Слова вырвались у него почти непроизвольно и были как‑то неясно и, к счастью, необъяснимо связаны с тяжелым предметом, лежащим перед ним на столе, который он не хотел видеть, —связь эту тоже лучше было не замечать.
— Возможно, возможно. Если это для вас важно, я был им. Мы по ту сторону воспоминаний.
Конечно, это было важно. Нынче в Германии поднимается всякая грязь со дна и процветает вымогательство всех видов. Если это дед Мелитты, то он с удовольствием позаботится о нем, но мошенников и шантажистов нужно остерегаться. Каким бы ужасным ни было внезапно пробудившееся воспоминание о Мелитте, А. чувствовал себя словно освобожденным, просто счастливым, что нашел ниточку, уцепившись за которую можно отыскать выход из всех этих странно запутанных обстоятельств, так сказать, назад в жизнь. И сейчас, когда его рассудок, слава богу, снова ожил, он вспомнил, что у Мелитты был медальон с фотографией деда; конечно, сегодня седая борода она и есть седая борода, уже тогда была седой и продолжала ею быть по сей день все десять лет — не воспользуешься этой возможностью опознания, так пусть сам дед внесет ясность, да и Церлина, которая имеет ко всему этому какое‑то еще неясное отношение, должна была бы объяснить.
— Конечно, мне важно знать, являетесь ли вы дедом Мелитты… если за мной действительно числится какой‑то, хоть и совершенно неизвестный мне, долг, который можно возместить, я, несмотря на истечение срока иска, сделаю все, чтобы его погасить.
— Не так заносчиво, сынок, — просто сказал старик.
Жуткий стыд охватил А., от стыда он стал как бы нагим. Это было намного хуже, чем если бы нагота была причиной стыда. И почему лежит на столе этот предмет, давя своей тяжестью? Кто его положил? Или старик выслал его вперед? Если бы можно было посмотреть, что это такое, вероятно, было бы не так стыдно.
— Стало быть, мы договорились, что тебе не удастся откупиться… верно?
— Да, — сказал А., и его глаза встретились со слепым взглядом окруженных морщинами, бесцветных, но прозревающих суть стариковских глаз, который был направлен прямо на него.
— И нам обоим ясно или почти ясно, что твое время истекло и пора заняться этим, нам просто никуда от этого не деться, не так ли?
— Да… дедушка.
— И ты знаешь: то, что теперь исполнится, будет исполнением твоего собственного желания. Разве не так?
Это, однако, было для А. не так уж очевидно. Он, конечно, чрезмерно много занимался завещаниями, но желать наступления того момента, когда завещание вступает в силу, — нет, боже упаси, это ему никогда не приходило в голову. Совсем напротив, завещания казались ему проявлением того осторожного пессимизма, который постоянно помогал добиваться удачи и который в нынешние ненадежные времена вдвойне уместен. Поэтому он ждал, что еще скажет старик, и это ожидание немного походило на торжественную тишину, предшествующую вынесению приговора.